И никому никаких исключительных прав. Я так понимаю.
— Вам-то здесь виднее, к тому же вы учёный человек, — высказал своё Едигей, — у нас на митинге в депо тоже об этом говорилось. А я сразу подумал тогда об Абуталипе, давно эта боль сидит во мне. Хотел даже выступить на митинге. Речь не просто о справедливости. У Абуталипа дети ведь остались, подрастают, старшему в школу этой осенью…
— А где они сейчас, семья-то?
— Не знаю, Афанасий Иванович, как уехали тогда, скоро уже три года, так и не знаем.
— Ну, это не страшно. Найдём, разыщем. Сейчас главное, говоря юридически, возбудить вопрос о деле Абуталипа.
— Вот-вот. Вы сразу нашли нужное слово. Потому и приехал я к вам.
— Думаю, что не напрасно приехал.
Как знал, так оно и получилось. Очень скоро, буквально через три недели по возвращении Едигея, прибыла бумага из Алма-Аты, в которой чёрным по белому было написано, что бывший рабочий разъезда Боранлы-Буранный Абуталип Куттыбаев, умерший во время следствия, полностью реабилитирован за неимением состава преступления. Так и было сказано! Бумага предназначалась для оглашения её в коллективе, где работал пострадавший.
Почти одновременно с этим документом пришло письмо от Афанасия Ивановича Елизарова. То было знаменательное письмо. Всю жизнь сохранял Едигей то письмо среди самых важных документов семьи — свидетельств о рождении детей, боевых наград, бумаг о фронтовых ранениях и трудовых характеристик…
В том большом письме Афанасий Иванович сообщал, что премного доволен скорым рассмотрением дела Абуталипа и рад его реабилитации. Что сам факт этот — доброе знамение времени. И, как он выразился, это наша победа над самими собой.
Писал он далее, что, после того как Едигей уехал, он ещё раз побывал в тех учреждениях, которые они посетили с Едигеем, и узнал важные новости. Во-первых, следователь Тансыкбаев снят с работы, разжалован, лишён полученной награды и привлекается к ответственности. Во-вторых, писал он, как сообщили ему, семья Абуталипа Куттыбаева проживает, оказывается, в Павлодаре. (Вон в какую даль занесло!) Зарипа работает учительницей в школе. Семейное положение в настоящее время — замужняя. Вот такие официальные сведения поступили с её местожительства. И ещё, писал он, твои подозрения, Едигей, насчёт того ревизора оправдались в ходе пересмотра дела,оказывается, это именно он сочинил донос на Абуталипа Куттыбаева. "Почему он это сделал, что его побудило на такое злодеяние? Я много размышлял об этом, припоминая то, что знал из подобных историй, и то, что ты мне рассказывал, Едигей. Представив себе всё это, я пытался понять мотивы его поступка. Нет, мне трудно ответить. Я не могу объяснить, чем была вызвана такая ненависть с его стороны к совершенно постороннему для него человеку — Абуталипу Куттыбаеву. Возможно, это такая болезнь, эпидемия, поражающая людей в какой-то период истории. А возможно, подобное губительное свойство изначально таится в человеке — зависть, исподволь опустошающая душу и приводящая к жестокости. Но какую зависть могла вызвать фигура Абуталипа? Для меня это остаётся загадкой. А что касается способа расправы, то он стар, как мир. В своё время стоило лишь донести на кого-то, что он еретик, и такого на базарах Бухары забивали камнями, а в Европе сжигали на костре. Об этом мы с тобой много говорили, Едигей, в твой приезд. После выяснения фактов по пересмотру Абуталипова дела лишний раз убеждаюсь: долго ещё предстоит людям изживать в себе этот порок — ненависть к личности в человеке. Как долго — даже трудно предугадать. Вопреки всему этому славлю я жизнь за то, что справедливость неистребима на земле. Вот и в этот раз снова восторжествовала она. Пусть дорогой ценой, но восторжествовала! И так будет всегда, покуда мир стоит. Я доволен, Едигей, что добился ты справедливости бескорыстно…"
Многие дни ходил Едигей под впечатлением письма. И удивлялся Едигей себе — тому, как изменился он сам, нечто прибавилось, словно уяснилось в нём. Тогда он и подумал впервые, что, должно быть, пришла пора готовиться к грядущей не за горами старости…
Елизаровское письмо явилось для него неким рубежом — жизнь до письма и после. Всё, что было до письма, — отошло, подёрнулось дымкой, удаляясь, как берег с моря, всё, что после, — спокойно протекало изо дня в день, напоминая, что оно будет длиться долго, но не бесконечно. Но главное — из письма он узнал о том, что Зарипа была уже замужем. Это известие ещё раз заставило его пережить тяжкие минуты. Успокаивал он себя тем, что знал, каким-то образом предчувствовал, что она вышла замуж, хотя и не знал, где она, что с детьми и как живётся ей среди других людей. Особенно остро и неотступно почувствовал он это по пути, когда возвращался поездом домой. Трудно сказать, отчего такое пришло в голову. Но вовсе не потому, что на душе было плохо. Наоборот, из Алма-Аты Едигей уезжал в приподнятом, хорошем настроении. Везде, где они побывали с Елизаровым, их принимали с пониманием и доброжелательностью. И это уже само по себе вселяло уверенность в правоте помыслов и надежду на добрый исход дела. Так оно потом и оказалось. А в тот день, когда Едигей уезжал из Алма-Аты, Елизаров повёл его обедать в привокзальный ресторан. Времени до отхода поезда было предостаточно, и они славно посидели, и выпили, и потолковали по душам на прощание. В том разговоре, как понял Едигей, Афанасий Иванович высказал свою сокровенную думу. Он, бывший московский комсомолец, очутившийся ещё в двадцатые годы в Туркестанском крае, боровшийся с басмачами, да так и осевший здесь на всю жизнь, занявшись геологической наукой, считает, что вовсе не напрасно возлагал весь мир столько надежд на то, что было начато Октябрьской революцией. Как бы тяжко ни приходилось расплачиваться за ошибки и промахи, но продвижение на неизведанном пути не остановилось — в этом суть истории. И ещё он сказал, что теперь движение пойдёт с новой силой. Порукой тому — самоисправление, самоочищение общества. "Раз мы можем сказать себе в лицо об этом, значит, есть в нас силы для будущего", — утверждал Елизаров. Да, хорошо потолковали они тогда за обедом.
С тем настроением и возвращался Буранный Едигей к себе в сарозеки.
И опять двинулись перед взором сине-снежные Алатауские горы, пролетая на отдалении кряжистым сопутствующим хребтом, протянувшимся через всё Семиречье. И вот тогда, обдумывая в пути своё пребывание в Алма-Ате, понял он, внутренний голос подсказал ему, что, должно быть, Зарипа уже замужем.
Глядя на горы, глядя на весенние дали, думалось Едигею о том, что есть на свете верные люди — и слову и делу, такие, как Елизаров, и что без таких, как он, человеку на земле было бы гораздо труднее. И ещё, уже по завершении всех хождений по делу Абуталипа, думалось ему о превратностях быстротекущего, переменчивого времени — остался бы жив Абуталип, сейчас бы сняли с него возведённые облыжно обвинения и, быть может, заново обрёл бы он счастье и покой со своими детьми. Был бы жив! Этим всё сказано. Был бы он жив, конечно же, Зарипа ждала бы его до наипоследнего дня. Уж это точно! Такая женщина дождалась бы мужа, чего бы то ей ни стоило. А коли некого ждать, то и нечего ждать, нечего жить молодой женщине в одиночестве. А раз такое дело, если встретит подходящего человека, то выйдет замуж, а почему и нет? Едигей расстроился от этих мыслей. Пытался переключить внимание на что-то другое, пытался не думать, не давать воли воображению. Но ничего не получалось. Тогда он пошёл в вагон-ресторан.
Здесь было малолюдно и ещё чисто и свежо по началу пути. Сидел Едигей в одиночестве у самого окна. Вначале взял бутылку пива, чтобы занять себя чем-то. Широкий обзор вагона-ресторана позволял созерцать одновременно и горы, и степь, и небо над ними. Этот зелёный простор в мимолётном маковом цвету с одной стороны и торжественность заснеженных горных хребтов с другой стороны возвышали, возносили душу к несбыточным желаниям и приводили к горьким сокрушениям. От горечи ему захотелось горького. И он заказал водки. Выпив несколько рюмок, он однако не почувствовал выпитого. Тогда он заказал пиво и сидел, весь отдавшись своим размышлениям. День клонился к концу. В прозрачности весеннего вечера разбегалась земля по сторонам от железной дороги. Проносились, мелькая, посёлки, сады, дороги, мосты, люди и стада, но всё это мало трогало Едигея, ибо тяжёлая тоска, подступившая вдруг с новой силой, омрачала и угнетала его душу смутным предчувствием некой законченности былого.
И опять пришли на память прощальные слова Раймалы-аги:
…С чёрных гор когда пойдёт кочевье,
С синих гор когда пойдёт кочевье,
Ты не жди меня на ярмарке, Бегимай…
В том состоянии казалось Едигею Буранному , что это он притянут верёвками к берёзе, как когда-то Раймалы-ага, что это он, отторгнутый и отнятый от самого себя…
Так просидел он до темноты, пока не набилось в вагон-ресторан много народу и стало трудно дышать от табачного дыма. Не понимал Едигей — и чего это люди так беспечны, что за мелочные разговоры волнуют их за столом и почему они находят удовольствие в водке и табаке? Неприятны были ему и женщины, объявившиеся здесь с мужчинами. Особенно неприятен был их смех. Он встал, пошатываясь; нашёл официантку, запыхавшуюся с подносом между галдящими столами путевого ресторана, и, расплатившись, пошёл в своё купе. Предстаяло пройти несколько вагонов. Пока он шёл, раскачиваясь вместе с поездом, ему становилось всё тягостней и сиротливей от ощущения своего полного одиночества и отчуждённости.
Зачем было жить, зачем куда-то ехать…
И теперь ему безразлично, откуда, куда и зачем он едет, куда спешит сквозь ночь скорый поезд. В каком-то тамбуре он остановился, прижался пылающим лбом к прохладным застеклённым дверям и стоял здесь не оглядываясь, не обращая внимания на пассажиров, снующих мимо него.
А поезд шёл раскачиваясь. И можно было открыть дверь, поскольку у Едигея, как у всех железнодорожников, был свой ключ, можно было открыть и переступить черту… В какой-то пустынной местности во тьме Едигей различил два далёких манящих огонька. Они долго не исчезали из виду. То ли окна одинокого жилья светились, то ли то были костры небольшие.