Кричал уже поменьше, выровнял, убыстрил шаг и вскоре достиг высшего хода — бежал тротом, стриг ногами расстояние сарозеков как заведённый. И Едигей успокоился, уселся поудобней между упругими горбами, застегнулся от ветра, поплотней подвязал малахай и теперь с нетерпением ждал приближения к боранлинским местам.
Но было ещё достаточно далеко до дома. День выдался сносный. Немного ветреный, немного облачный. Метели в ближайшие часы можно было не опасаться, хотя ночью вполне могло запуржить. Буранный Едигей возвращался довольный тем, что удалось изловить и обуздать Каранара, а особенно вчерашним вечером у Коспана, домброй и пением Эрлепеса.
И Едигей невольно вернулся к мыслям о своей незадачливой жизни. Вот ведь беда! Как сделать, чтобы никто не пострадал и чтобы боль свою не таить, а сказать напрямик — так и так, мол, Зарипа, люблю тебя. И если детям Абуталипа не будет ходу с фамилией отца, то, если Зарипу это устроит, пожалуйста, пусть запишет этих ребят на его, Едигея, фамилию. Он будет только счастлив, если его фамилия пригодится Даулу и Эрмеку. И пусть не будет им никаких помех и преград в жизни. И пусть добиваются они успеха своими силами и умением. Жалко разве для этого фамилию отдать? Да, и такие мысли навещали по пути Буранного Едигея.
Уже день клонился к исходу. Неутомимый Каранар как ни противился, как ни ярился, но под верхом шёл добросовестно. Вот впереди открылись боранлинские лога, вот знакомые буераки, заметённые сугробами, вот большое всхолмление — и впереди на излучине железной дороги приткнулся разъезд Боранлы-Буранный. Дымки вьются над трубами. Как-то там его родные семьи? Вроде бы отлучился всего на день, а тревога такая, будто целый год здесь не был. И соскучился здорово — особенно по детишкам. Завидев впереди поселение, Каранар ещё прибавил шагу. Припотевший, разгорячённый шёл, широко раскидывая ноги, выбрасывая изо рта клубы пара. Пока Едигей приближался к дому, на разъезде успели встретиться и разминуться два товарных поезда. Один пошёл на запад, другой на восток…
Едигей остановился на задах, во дворе, чтобы сразу же запереть Каранара в загон. Спешился, ухватил врытую в землю на перекладине толстую цепь, сковал ею переднюю ногу верблюда. И оставил его в покое. "Пусть поостынет, потом расседлаю", — решил он про себя. Спешил он почему-то очень. Распрямляя затёкшие спину и ноги, Едигей выходил из загона, когда прибежала старшая дочка — Сауле. Едигей обнял её, неловко двигаясь в шубе, поцеловал.
— Замёрзнешь, — сказал он ей. Она была легко одета. — Беги домой. Я сейчас.
— Папа, — сказала Сауле, ласкаясь к отцу, — а Даул и Эрмек уехали.
— Куда уехали?
— Совсем уехали. С мамой. Сели на поезд и уехали.
— Уехали? Когда уехали? — всё ещё не понимая, о чём речь, переспросил он, глядя в глаза дочери.
— Да сегодня утром ещё.
— Вот как! — дрогнувшим голосом отозвался Едигей. — Ну ты беги, домой беги, — отпустил он девочку. — А я потом, потом. Иди, иди сейчас…
Сауле скрылась за углом. А Едигей быстро, даже не прикрыв за собой калитку загона, как был в шубе поверх ватника, направился прямо в барак Зарипы. Шёл и не верил. Ребёнок мог что-то напутать. Не должно быть такого. Но крыльцо было потоптано многими следами. Едигей резко потянул дверь за скобу и, переступив порог, увидел покинутую, уже давно простывшую комнату с разбросанным повсюду ненужным хламом. Ни детей, ни Зарипы!
— Как же так? — прошептал Едигей в пустоту, всё ещё не желая понять до конца, что произошло. — Значит, уехали? — сказал он удивлённо и скорбно, хотя совершенно очевидно было, что люди уехали отсюда.
И ему стало плохо, так плохо, как никогда за всю прожитую жизнь. Он стоял в шубе посреди комнаты, у холодной печи, не понимая, что делать, как быть дальше, как остановить в себе кричащую, рвущуюся наружу обиду и утрату. На подоконнике лежали забытые Эрмеком гадательные камушки, те самые сорок один камушек, на которых научились они гадать, когда вернётся не существующий давно их отец, камушки надежды и любви. Едигей сгрёб в горсть гадательные камушки, зажал их в руке — вот и всё, что осталось. Больше у него не хватило сил, он отвернулся к стене, прижимаясь горячим горестным лицом к холодным доскам, и зарыдал сдавленно и безутешно. И пока он плакал, из руки его и то и дело падали на пол камушки один за другим. Он судорожно пытался удержать их в дрожащей руке, но рука не подчинялась ему, и камушки выскальзывали и падали на пол с глухим стуком один за другим, падали и закатывались по разным углам опустевшего дома…
Потом он обернулся, сползая по стене, медленно опустился на корточки и сидел так в шубе и нахлобученном малахае, подперев спиной стену и горько всхлипывая. Достал из кармана шарфик, подаренный накануне Зарипой, и утирал им слёзы…
Так сидел он в покинутом бараке и пытался понять, что произошло. Выходит, Зарипа уехала с детьми в его отсутствие нарочно. Значит, она того хотела или боялась, что он не отпустит их. Да он и не отпустил бы их ни в коем случае, ни за что. Чем бы это ни кончилось, не отпустил бы, будь он здесь. Но теперь было поздно гадать, как и что было бы, не будь он в отъезде. Их не было. Не было Зарипы! Не было мальчиков! Да разве бы он разлучился с ними? Это всё Зарипа, поняла, что лучше уехать в его отсутствие. Облегчила себе отъезд, но не подумала о нём, о том, как страшно будет ему застать опустевший барак.
И кто-то ведь остановил ей поезд на разъезде! Кто-то! Да известно кто — Казангап, кто же ещё! Только он не срывал, конечно, стоп-кран, как Едигей в день смерти Сталина, а договорился, упросил начальника разъезда остановить какой-нибудь пассажирский поезд. Это такой тип… И Укубала, должно быть, приложила руку, чтобы побыстрей выпроводить их вон отсюда! Ну подождите же! И кровь мщения глухо и чёрно вскипела, зажигая мозг, — хотелось ему сейчас собраться с силами и сокрушить всё и вся на этом богом проклятом разъезде, именуемом Боранлы-Буранный, сокрушить дотла, чтобы щепочки не осталось, сесть на Каранара и укатить в сарозеки, подохнуть там в одиночестве от голода и холода! Так он сидел на покинутом месте — обессилевший, опустошённый, потрясённый случившимся. Осталось только тупое недоумение: "Зачем уехала, куда уехала? Зачем уехала, куда уехала?"
Потом он появился дома. Укубала молча приняла его шубу, шапку, валенки отнесла в угол. По застывшему, как камень, серому лицу Буранного Едигея трудно было определить, что он думает и что намерен делать. Глаза его казались незрячими. Они ничего не выражали, затаили в себе нечеловеческое усилие, которое он прилагал, чтобы оставаться сдержанным. Укубала уже несколько раз в ожидании мужа ставила самовар. Самовар кипел, в нём полно было тлеющего древесного угля.
— Чай горячий, — сказала жена. — С огня.
Едигей молча глянул на неё и продолжал хлебать кипяток. Он не чувствовал кипятка. Оба напряжённо ждали разговора.
— Зарипа уехала отсюда с детьми, — промолвила наконец Укубала.
— Знаю, — не поднимая головы от чая, коротко буркнул Едигей. И, помолчав, спросил, всё так же не поднимая головы от чая: — Куда уехала?
— Этого она нам не сказала, — ответила Укубала.
На том они замолчали. Обжигаясь крутым чаем и невзирая на это, Едигей занят был лишь одним: только бы не взорваться, только бы не разнести тут всё вдребезги, не напугать детей, только бы не натворить беды…
Кончив пить чай, он снова стал собираться на улицу. Снова надел валенки, шубу, шапку.
— Ты куда? — спросила жена.
— Скотину посмотреть, — бросил он в дверях.
Короткий зимний день успел тем временем кончиться. Быстро, почти зримо сгущался, темнел воздух вокруг. И мороз заметно покрепчал, позёмка зашевелилась, вскидываясь, змеясь бегущими гривами. Едигей хмуро прошагал в загон. И, войдя, раздражённо зыркнул глазами, прикрикнул на рвавшегося с цепи Каранара:
— Ты всё орёшь! Тебе всё неймётся! Ну так ты у меня, сволочь, дождёшься! С тобой у меня разговор короткий теперь! Теперь мне всё нипочём!
Едигей зло толкнул Каранара в бок, заматерился злым матом, расседлал, отшвырнул прочь седло со спины верблюда и расцепил на его ноге цепь, на которой тот был прикован. Затем он взял его за повод, в другой руке зажал бич, намотанный на кнутовище, и пошёл в степь, ведя на поводу нудно покрикивающего, воющего с тоски атана. Несколько раз хозяин оглядывался, угрожающе замахивался, одёргивал Буранного Каранара, чтобы тот прекратил свой стон и вопль, но, поскольку это не возымело действия, плюнул и, не обращая внимания, шёл угрюмо и терпеливо снося верблюжий ор, шёл упрямо по глубокому снегу, по позёмке, по сумеречному полю, темнеющему, теряющему постепенно очертания. Он тяжело дышал, но шёл не останавливаясь, Долго шёл, мрачно опустив голову. Отойдя от разъезда далеко за пригорок, он остановил Каранара и учинил над ним жестокую расправу. Сбросив на снег шубу, Едигей быстро привязал повод недоуздка к поясу на ватнике, чтобы верблюд не вырвался и не убежал и чтобы иметь руки свободными, и, ухватившись обеими руками за кнутовище, принялся стегать бичом атана, вымещая на нём всю свою беду. Яростно, беспощадно хлестал он Буранного Каранара, нанося удар за ударом, хрипя, изрыгая ругательства и проклятия:
— На тебе! На! Подлая скотина! Это всё из-за тебя! Из-за тебя! Это ты во всём виноват! И теперь я тебя отпущу, беги куда глаза глядят, но прежде я тебя изувечу! На тебе! На! Ненасытная тварь! Тебе всё мало! Тебе надо бегать по сторонам. А она уехала тем часом с детьми! И никому из вас нет дела, каково мне! Как мне теперь жить на свете? Как мне жить без неё? Если вам всё равно, то и мне всё равно. Так получай, получай, собака!
Каранар кричал, рвался, метался под ударами бича и, обезумев от страха и боли, сбил хозяина с ног и побежал прочь, волоча его по снегу. Он волок хозяина с дикой, чудовищной силой, волок как бревно, лишь бы избавиться от него, лишь бы освободиться, убежать туда, откуда его насильно вернули.
— Стой! Стой! — вскрикивал Едигей, захлёбываясь, зарываясь в снегу, по которому тащил его атан.
Шапка слетела, сугробы били жаром и холодом в голову, в лицо, в живот, налезали за шею, за пазуху, в руках запутался бич, и ничего нельзя было поделать, чтобы как-то остановить атана, отвязать повод от ремня на поясе.