Мудрый был мужик Казангап. Есть о чём вспомнить… И вдруг понял Едигей с совершенной ясностью и острым приступом нахлынувшей горечи, что отныне остаётся только вспоминать…
Едигей поспешил в будку, услышав, как щёлкнул, включился микрофон переговорника. Зашуршало, зашипело, как в пургу, в этом дурацком устройстве, прежде чем голос раздался.
— Едике, алло, Едике, — просипел Шаймерден, дежурный по разъезду, — ты слышишь меня? Отзовись!
— Я слушаю! Слышу!
— Ты слышишь?
— Слышу, слышу!
— Как слышишь?
— Как с того света!
— Почему как с того света?
— Да так!
— А-а… Стало быть, старик Казангап того самого!
— Чего того самого?
— Ну, умер, значит. — Шаймерден тщился найти подходящие к случаю слова. — Ну как сказать? Стало быть, завершил, того самого, ну, это самое, свой славный путь.
— Да, — коротко ответил Едигей.
"Вот хайван[2] безмозглый, — подумал он, — о смерти даже не может сказать по-людски".
Шаймерден примолк на минутку. Микрофон ещё сильнее разразился шорохом, скрипом, шумом дыхания. Затем Шаймерден прохрипел:
— Едике, дорогой, только ты, того самого, голову мне не морочь. Если умер, то что ж теперь… У меня людей нет. Чего тебе понадобилось сидеть рядом? Покойник, того самого, от этого не подымется, как я думаю…
— А я думаю, понятия у тебя никакого нет! — возмутился Едигей. — Что значит — голову не морочь! Ты здесь второй год, а мы с ним тридцать лет проработали вместе. Ты подумай. Среди нас человек умер, нельзя, не положено оставлять покойника одного в пустом доме.
— А откуда ему знать, того самого, один он или не один?
— Зато мы знаем!
— Ну ладно, не шуми, того самого, не шуми, старик!
— Я тебе объясняю.
— Ну что ты хочешь? У меня людей нет. Что там будешь делать, всё равно ночь кругом.
— Буду молиться. Покойника буду обряжать. Молитвы буду приносить.
— Молиться? Ты, Буранный Едигей?
— Да, я. Я знаю молитвы.
— Вот те раз — шестьдесят лет, того самого, советской власти.
— Да ты оставь, при чём тут советская власть! По умершим молятся люди испокон веков. Человек ведь умер, а не скотина!
— Ну ладно, молись, того самого, только не шуми. Пошлю за Длинным Эдильбаем, если согласится, то придёт, того самого, заступит вместо тебя… А сейчас давай, сто семнадцатый подходит, готовь на вторую запасную…
И на том Шаймерден отключился, щёлкнул выключатель переговорника. Едигей поспешил к стрелке и, занимаясь своим делом, думал, согласится ли, придёт ли Эдильбай. И обнадёжился, совесть-то есть у людей, когда увидел, как ярко засветились окна в некоторых домах. Собаки залаяли. Значит, жена тревожит, поднимает боранлинцев на ноги.
Тем временем сто семнадцатый встал на запасную линию. С другого конца подошёл нефтеналивной состав — одни цистерны. Они разминулись, один — на восток, другой — на запад…
Был уже второй час ночи. Звёзды в небе разгорались, каждая звезда выделялась сама по себе. И луна засветила над сарозеками чуть ярче, наполняясь постепенно приливающей силой. А под звёздным небом далеко, беспредельно простёрлись сарозеки, только контуры верблюдов — и среди них двугорбый великан Буранный Каранар — да смутные очертания ближайших привалов были различимы, а всё остальное по обе стороны железной дороги уходило в ночную бесконечность. Да ветер не спал, всё посвистывал, шуршал вокруг сором.
Едигей то входил, то выходил из будки, ждал, не покажется ли на путях Длинный Эдильбай. И тут он увидел в стороне зверька какого-то. То оказалась лисица. Глаза её отсвечивали зеленоватым мигающим переливом. Она понуро стояла под телеграфным столбом, не собираясь ни приближаться, ни убегать.
— Ты чего тут! — пробормотал Едигей, шутливо пригрозив пальцем. Лиса не испугалась. — Ты смотри! Я тебя! — И притопнул ногой.
Лисица отскочила подальше и села, оборотившись к нему. Пристально и скорбно смотрела она, как казалось ему, не сводя глаз, то ли на него, то ли на что-то другое возле него. Что её могло привлекать, почему она появилась здесь? То ли огни электрические приманили, то ли с голоду пришла? Странным показалось Едигею её поведение. А почему бы не пристукнуть каменюкой, раз такое дело, коли добыча сама в руки просится. Едигей нашарил на земле камень покрупней. Примерился и, замахнувшись, опустил руку. Выронил камень под ноги. Даже пот прошиб. Надо же, чего только не приходит человеку в голову! Чушь какая-то! Собираясь прибить лису, вспомнил вдруг, как кто-то рассказывал, то ли кто из тех приезжих типов, то ли фотограф, с которым о боге беседовал, то ли ещё кто-то, да нет же, Сабитжан рассказывал, будь он неладен, вечно у него разные чудеса, лишь бы ему внимали, лишь бы поразить других. Сабитжан, сын Казангапа, рассказывал о посмертном переселении душ.
Вот ведь выучили на свою голову болтуна никчёмного. На первый взгляд — вроде ничего малый. Всё-то он знает, всё-то он слышал, только толку мало от всего этою. Учили, учили по интернатам, по институтам, а человечек получился не ахти. Похвалиться любит, выпить, тосты говорить мастак, а дела нет. Пустышка, одним словом, оттого и жидковат против Казангапа, хотя и дипломом козыряет. Нет, не удался, не в отца пошёл сын. Но бог с ним, что ж делать, какой есть.
Так вот, как-то рассказывал он, что в Индии верят в учение, по которому считается, что если человек умирает, то душа его переселяется в какую-нибудь живую тварь, в любую, пусть даже то муравей. И считается, что человек когда-то, ещё до своего рождения, побывал до этого птицей, или зверем каким, или насекомым. Поэтому у них грех убить животину, пусть даже змея, кобра, встретится на пути человеку, не тронет её, а лишь поклонится и уступит дорогу.
Каких только чудес нет на свете. Насколько всё это верно, кто его знает. Мир велик, а человеку не всё дано знать. Вот и подумалось, когда хотел пристукнуть камнем лису: а что, если в ней отныне душа Казангапа? Что, если, переселившись в лису, пришёл Казангап к своему лучшему другу, потому что в мазанке после его смерти пусто, безлюдно, тоскливо?.. "Из ума выживаю никак! — укорял он себя. — И как может такое придуматься? Тьфу ты! Оглупел вконец!"
И всё-таки, подступая осторожно к лисице, он говорил ей, точно она могла понимать его речь:
— Ты иди, не место тебе здесь, иди к себе в степь. Слышишь? Иди, иди. Только не туда — там собаки. Ступай с богом, иди себе в степь.
Лисица повернулась и потрусила прочь. Раз-два оглянувшись, она исчезла во тьме.
Между тем к разъезду подходил очередной железнодорожный состав. Погромыхивая, поезд постепенно замедлил ход, неся с собой мерцающую мглу движения — летучую пыль над верхами вагонов. Когда он остановился, из локомотива, сдержанно гудящего холостыми оборотами двигателей, выглянул машинист:
— Эй, Едике, Буранный, ассалам алейкум!
— Алеейкум ассалам!
Едигей задрал голову, чтобы получше разглядеть, кто бы это мог быть. На этой трассе они все знали друг друга, свой оказался парень. С ним и передал Едигей, чтобы на Кумбеле, на узловой станции, где жила Айзада, сообщили ей о смерти отца. Машинист охотно согласился выполнить эту просьбу из уважения к памяти Казангапа, тем более на Кумбеле пересмена поездных бригад, и обещал даже на обратном пути подвезти Айзаду с семьёй, если она к тому времени поспеет.
Человек был надёжный. Едигей почувствовал даже облегчение. Значит, одно дело сделано.
Поезд тронулся через несколько минут, и, прощаясь с машинистом, Едигей увидел, что кто-то долговязый шёл к нему краем полотна, вдоль набирающего ход состава. Едигей вгляделся, то был Эдильбай.
Пока Едигей сдавал смену, пока они с Длинным Эдильбаем поговорили о случившемся, повздыхали, повспоминали Казангапа, на Боранлы-Буранный вкатилась и разминулась здесь ещё пара поездов. И когда, освободившись от всех этих дел, Едигей пошёл домой, вспомнил по дороге наконец-то, что позабыл давеча напомнить жене, вернее посоветоваться, как же быть, дочерям-то своим да зятьям как сообщить о кончине старика Казангапа. Две замужние дочери Едигея жили совсем в другой стороне — под Кзыл-Ордой. Старшая в рисоводческом совхозе, муж её тракторист. Младшая жила вначале на станции под Казалинском, потом переехала с семьёй поближе к сестре, в тот же совхоз, муж её работал шофёром. И хотя Казангап не приходился им родным человеком, на похороны которого полагается непременно прибыть, Едигей считал, что Казангап был для них дороже, чем любой другой родственник. Дочери народились при нём в Боранлы-Буранном. Здесь выросли, учились в школе, в станционном интернате в Кумбеле, куда отвозили их поочерёдно то сам Едигей, то Казангап. Вспомнил девчушек. Вспомнил, как на каникулы или с каникул возили их верхом на верблюде. Младшая впереди, отец посередине, старшая сзади — и поехали все втроём. Часа три, а зимой так и дольше, рысцой размашистой бежал Каранар от Боранлы-Буранного до Кумбеля. А когда Едигею некогда было, отвозил их Казангап. Он был им как отец. Едигей решил, что утром надо дать им телеграмму, а там как сумеют… Но пусть знают, что нет больше старика Казангапа…
Потом он шёл и думал о том, что утром перво-наперво надо пригнать с выпаса своего Каранара, очень он нужен будет. Умереть не просто, а похоронить человека честь по чести в этом мире тоже нелегко… Обнаруживается всегда, что того нет, этого нет, что всё нужно добывать в спешном порядке, начиная от савана и кончая дровами для поминок.
Именно в тот момент в воздухе что-то колыхнулось, напомнило, как бывало на фронте, отдалённый удар мощной взрывной волны, и земля содрогнулась под ногами. И он увидел прямо перед собой, как далеко в степи, в той стороне, где располагался, насколько ему было известно, Сарозеккосмонав-томский космодром, что-то взлетело в небо сплошь пламенеющим, вырастающим ввысь огненным смерчем. И оторопел — в космос поднималась ракета. Такого он ещё никогда не видывал. Он знал, как все сарозекцы, о существовании космодрома Сары-Озек-1, то было отсюда километрах в сорока или чуть поменьше, знал, что туда проброшена отдельная железнодорожная ветка от станции Тогрек-Там, и рассказывали даже, что в той стороне в степи возник большой город с большими магазинами, слышал бесконечно по радио, в разговорах, читал в газетах о космонавтах, о космических полётах.