Может, найдёт мне замену на этот раз. Если что, пусть даст знать. Ты поняла меня, так и скажи!
— Скажу, скажу, — отвечала Укубала, а потом спохватилась, как бы вспомнив вдруг о самом главном, непростительно забытом ею. — А дети-то его! Вот те на! Надо же им первым долгом весть послать, а то как же? Отец умер…
Едигей нахмурился отчуждённо при этих словах, ещё больше посуровел. Не отозвался.
— Какие ни есть, но дети есть дети, — продолжала Укубала оправдывающим тоном, зная, что Едигею это неприятно слушать.
— Да знаю, — махнул он рукой. — Что ж я, совсем не соображаю? Вот то-то и оно, как можно без них, хотя, будь моя воля, я бы их близко не допустил!
— Едигей, то не наше дело. Пусть приедут и сами хоронят. Разговоров будет потом, век не оберёшься.,.
— А я что, мешаю? Пусть едут.
— А как сын не поспеет из города?
— Поспеет, если захочет. Позавчера ещё, когда был на станции, сам телеграмму отбил ему, что, мол, так и так, отец твой при смерти. Чего ещё больше! Он себя умным считает, должен понять, что к чему…
— Ну, если так, то ещё ладно, — неопределённо примирилась жена с доводами Едигея и, всё ещё думая о чём-то своём, тревожащем её, проговорила:
— Хорошо бы с женой заявился, всё-таки свёкра хоронить, а не кого-нибудь…
— Это уж сами пусть решают. Как тут подсказывать, не малые же дети.
— Да, так-то оно, конечно, — всё ещё сомневаясь, соглашалась Укубала.
И они замолчали.
— Ну, ты не задерживайся, иди, — напомнил Едигей. У жены, однако, было ещё что сказать:
— А дочь-то его — Айзада горемычная — на станции с мужем своим, забулдыгой беспробудным, да с детьми, ей ведь тоже надо успеть на похороны.
Едигей невольно улыбнулся, похлопал жену по плечу.
— Ну вот, ты теперь начнёшь переживать за каждого… До Айзады тут рукой подать, с утра подскочит кто-нибудь на станцию, скажет. Прибудет, конечно. Ты, жена, пойми одно — и от Айзады, и от Сабитжана тем более, пусть он и сын, мужчина, толку будет мало. Вот посмотришь, приедут, никуда не денутся, но будут стоять как гости сторонние, а хоронить будем мы, так уж получается… Иди и делай, как я сказал.
Жена пошла, потом остановилась нерешительно и снова пошла. Но тут окликнул её сам Едигей:
— Не забудь перво-наперво к дежурному, к Шаймердену, пусть кого-то пошлёт вместо меня, я потом отработаю. Покойник лежит в пустом доме, и рядом никого, как можно… Так и скажи…
И жена пошла, кивнув. Тем временем на дистанционном щите загудел, заморгал красным светом сигнализатор — к разъезду Боранлы-Буранный приближался новый состав. По команде дежурного предстояло принять его на запасную линию, чтобы пропустить встречный, тоже находящийся у входа в разъезд, только у стрелки с противоположного конца. Обычный манёвр. Пока поезда продвигались по своим колеям, Едигей оглядывался урывками на уходящую краем линии Укубалу, точно бы он забыл что-то ещё сказать ей. Сказать, конечно, было что, мало ли дел перед похоронами, всего сразу не упомнишь, но оглядывался он не поэтому, просто именно сейчас он обратил внимание с огорчением, как состарилась, ссутулилась жена в последнее время, и это очень заметно было в жёлтой дымке тусклого путевого освещения.
"Стало быть, старость уже на плечах сидит, — подумалось ему. — Вот и дожили — старик и старуха!" И хотя здоровьем бог его не обидел, крепок был ещё, но счёт годам набегал немалый — шестьдесят, да ещё с годком, шестьдесят один было уже. "Глядишь, года через два и на пенсию могут попросить",сказал Едигей себе не без насмешки. Но он знал, что не так скоро уйдёт на пенсию и не так просто найти человека в этих краях на его место — обходчика путей и ремонтного рабочего, стрелочником он бывал от случая к случаю, когда кто-то заболевал или уходил в отпуск. Разве что кто позарится на дополнительную оплату за отдалённость и безводность? Но вряд ли. Поди таких сыщи среди нынешней молодёжи.
Чтобы жить на сарозекских разъездах, надо твёрдый дух иметь, а иначе сгинешь. Степь огромна, а человек невелик. Степь безучастна, ей всё равно, худо ли, хорошо ли тебе, принимай её такую, какая она есть, а человеку не всё равно, что и как на свете, и терзается он, томится, кажется, что где-то в другом месте, среди других людей ему бы повезло, а тут он по ошибке судьбы… И оттого утрачивает он себя перед лицом великой неумолимой степи, разряжается духом, как тот аккумулятор с трёхколёсного мотоцикла Шаймердена. Хозяин всё бережёт его, сам не ездит и другим не даёт. Вот и стоит машина без дела, а как надо — не заводится, иссякла заводная сила. Так и человек на сарозекских разъездах: не пристанет к делу, не укоренится в степи, не приживётся — трудно устоять будет. Иные, глядя из вагонов мимоходом, за голову хватаются — господи, как тут люди могут жить?! Кругом только степь да верблюды! А вот так и живут, у кого на сколько терпения хватает. Три года, от силы четыре продержится — и делу тамам[1]: рассчитывается и уезжает куда подальше…
На Боранлы-Буранном только двое укоренились тут на всю жизнь — Казангап и он, Буранный Едигей. А сколько перебывало других между тем! О себе трудно судить, жил не сдавался, а Казангап отработал здесь сорок четыре года не потому, что дурнее других был. На десяток иных не променял бы Едигей одного Казангапа… Нет теперь его, нет Казангапа…
Поезда разминулись, один ушёл на восток, другой на запад. Опустели на какое-то время разъездные пути Боранлы-Буранного. И сразу всё обнажилось вокруг — звёзды с тёмного неба засветились вроде сильнее, отчётливее, и ветер резвее загудел по откосам, со шпалам, по гравийному настилу между слабо позванивающими, пощёлкивающими рельсами.
Едигей не уходил в будку. Задумался, прислонился к столбу. Далеко впереди, за железной дорогой, различил смутные силуэты пасущихся в поле верблюдов. Они стояли под луной, застыв в неподвижности, пережидали ночь. И среди них различил Едигей своего двугорбого, крупноголового нара — самого сильного, пожалуй, в сарозеках и быстроходного, прозывающегося, как и хозяин, Буранным Каранаром. Едигей гордился им, редкой силы животное, хотя и нелегко управляться с ним, потому что Каранар оставался атаном — в молодости Едигей его не кастрировал, а потом не стал трогать.
Среди прочих дел на завтра припомнил для себя Едигей, что надо с утра пораньше пригнать Каранара домой, поставить под седловище. Пригодится для поездок на похоронах. И ещё приходили в голову разные заботы…
А на разъезде люди пока ещё спокойно спали. С примостившимися с одного края путей небольшими станционными службами, с домами под одинаковыми двускатными шиферными крышами, их было шесть, сборно-щитовых построек, поставленных железнодорожным ведомством, да ещё дом Едигея, построенный им самим, и мазанка покойного Казангапа, да разные надворные печурки, пристройки, камышитовые загороди для скота и прочей надобности, в центре ветровая и она же универсальная электронасосная и при случае ручная водокачка, появившаяся здесь в последние годы, — вот и весь поселочек Боранлы-Буранный.
Весь как есть при великой железной дороге, при великой Сары-Озекской степи, маленькое связующее звено в разветвлённой, как кровеносные сосуды, системе других разъездов, станций, узлов, городов… Весь как есть, как на духу, открытый всем ветрам на свете, особенно зимним, когда метут сарозекские вьюги, заваливая дома по окна сугробами, а железную дорогу холмами плотного мёрзлого свея… Потому и назывался этот степной разъезд Боранлы-Буранный, и надпись висит двойная: Боранлы — по-казахски, Буранный — по-русски…
Вспомнилось Едигею, что до того, как появились на перегонах всевозможные снегоочистители — и пуляющие снег струями, и сдвигающие его по сторонам килевыми ножами, и прочие, — пришлось им с Казангапом побороться с заносами на путях, можно сказать, не на жизнь, а на смерть. А вроде бы совсем недавно это было. В пятьдесят первом, пятьдесят втором годах — какие лютые зимы стояли. Разве только на фронте приходилось так, когда жизнь употреблялась на одноразовое дело — на одну атаку, на один бросок гранаты под танк… Так и здесь бывало. Пусть никто тебя не убивал. Но зато сам убивался. Сколько заносов перекидали вручную, выволокли волокушами и даже мешками выносили снег наверх, это на седьмом километре, там дорога проходит низом сквозь прорезанный бугор, и каждый раз казалось, что это последняя схватка с метельной круговертью и что ради этого можно не задумываясь отдать к чертям эту жизнь, только бы не слышать, как ревут в степи паровозы — им дорогу давай!
Но снега те растаяли, поезда те промчались, те годы ушли… Никому и дела нет теперь до того. Было — не было. Теперешние путейцы прибывают сюда наездами, шумливые типы — контрольно-ремонтные бригады, так они не то что не верят, не понимают, в голову не могут себе взять, как это могло быть: сарозекские заносы — и на перегоне несколько человек с лопатами! Чудеса! А среди них иные в открытую смеются: а зачем это надо было — такие муки брать на себя, зачем было гробить себя, с какой стати! Нам бы такое — ни за что! Да пошли вы к такой-то бабушке, поднялись бы — и на другое место, на худой конец, на стройку-матку двинулись бы или ещё куда, где всё как положено. Столько-то отработали — столько-то плати. А если аврал — собирай народ, гони сверхурочные… "На дурняка выезжали на вас, старики, дураками и помрёте!.."
Когда встречались такие "переоценщики", Казангап не обращал на них внимания, точно бы это его не касалось, усмехался только, будто бы он знал про себя нечто большее, им недоступное, а Едигей — тот не выдерживал, взрывался, бывало, спорил, только кровь себе портил.
А ведь между собой у них с Казапгапом случались разговоры и о том, над чем посмеивались теперь приезжие типы в контрольно-ремонтных спецвагонах, и о многом другом ещё и в прежние годы, когда эти умники наверняка ещё без штанов бегали, а они тогда ещё обмозговывали житьё-бытьё, насколько хватало разумения, и потом постоянно, срок-то был великий от тех дней — с сорок пятого года, и особенно после того, как вышел Казангап на пенсию, да как-то неудачно получилось: уехал в город к сыну на житьё и вернулся месяца через три. О многом тогда потолковали, как и что оно на свете.