Удалившись от аула, Найман-Ана повернула в сторону сарозеков, смутная даль которых едва угадывалась в неподвижной пустоте впереди…
Поезда в этих краях шли с востока па запад и с запада на восток.
А по сторонам от железной дороги в этих краях лежали великие пустынные пространства — Сары-Озеки. Серединные земли жёлтых степей…
В этих краях любые расстояния измерялись применительно к железной дороге, как от Гринвичского меридиана.
А поезда шли с востока на запад и с запада на восток…
С борта авианосца "Конвенция" пошла ещё одна шифрованная радиограмма космонавтам-контролёрам на орбитальную станцию "Паритет". В этой радиограмме в том же категорически-предупредительном тоне предлагалось не вступать с паритет-космонавтами 1-2 и 2-1, пребывающими вне Солнечной Галактики, в радиосвязь с целью обсуждения времени и возможности их возвращения на орбитальную станцию, впредь ждать указаний Обценупра.
На океане штормило вполсилы. Авианосец заметно покачивало на волнах. Бурунила, играла тихоокеанская вода вдоль кормы гигантского судна. А солнце всё так же сияло над морским простором, охваченным бесконечно вскипающим белопенистым движением волн. Ветер струился ровным дыханием.
Все службы на авианосце "Конвенция", включая авиакрыло и группы безопасности государственных интересов, были начеку — в полной готовности…
Уже не первый день, монотонно подвывая на ходу и едва слышно пришаркивая, трусила рысцой белая верблюдица Акмая по логам и равнинам великой сарозекской степи, а хозяйка всё погоняла и понукала её по горячим пустынным землям. Лишь на ночь останавливались они у редкого колодца. А с утра снова поднимались на поиски большого верблюжьего стада, затерявшегося в бесчисленных складках сарозеков. Именно в этой части Серединных земель, неподалёку от протянувшегося на многие километры краснопесчаного обрыва Малакумдычап, повстречали недавно проезжие купцы того пастуха-манкурта, которого теперь разыскивала Найман-Ана. Вот уже второй день кружила она вокруг да около Малакумдычапа, боясь наткнуться на жуаньжуанов, но сколько она ни вглядывалась, сколько ни рыскала, всюду была степь да степь, обманчивые миражи. Однажды уже поддавшись такому видению, проделала большой извилистый путь к воздушному городу с мечетями и крепостными стенами. Может быть, там её сын, на невольничьем рынке? И тогда она могла бы усадить его на Акмаю позади себя, и пусть попробовали бы их догнать… Тягостно было в пустыне, оттого и примерещилось такое.
Конечно, найти человека в сарозеках дело трудное, человек здесь песчинка, но если при нём большое стадо, занимающее на выпасе обширное пространство, то рано или поздно заметишь с краю животное, а потом найдёшь других, а при стаде пастуха. На то и рассчитывала Найман-Ана.
Однако пока нигде ничего не обнаружила. И уже начала опасаться, а не перегнали ли то стадо в другое место или более того — не отправили ли жуаньжуаны этих верблюдов всем гуртом на продажу в Хиву или Бухару. Вернётся ли тогда тот пастух из столь далёких краёв?.. Когда мать выезжала из аула, томимая тоской и сомнениями, об одном только и мечтала — лишь бы увидеть в живых сына, пусть будет он манкурт, кто угодно, пусть не помнит ничего и не соображает, но пусть будет то её сын, живой, просто живой… Разве этого мало! Но, углубляясь в сарозеки, приближаясь к месту, где мог оказаться тот пастух, которого встретили недавно проходившие здесь караваном торговцы, всё больше боялась увидеть в сыне умственно изувеченное существо, страх тяготил и угнетал её. И тогда она молила бога, чтобы то был не он, не её сын, а другой несчастный, и готова была беспрекословно примириться с тем, что сына нет и не может быть в живых. А едет она лишь для того, чтобы взглянуть на манкурта и убедиться, что сомнения её напрасны, и, убедившись, вернётся, и перестанет терзаться, и будет доживать свой век, как угодно будет судьбе… Но потом снова поддавалась тоске и желанию отыскать в сарозеках не кого-нибудь, а именно своего сына, что бы то ни значило…
В этом противоборстве чувств она вдруг увидела, перевалив через пологую гряду, многочисленное стадо верблюдов, вольно выпасавшихся по широкому долу. Бурые нагульные верблюды бродили по мелкому кустарнику и зарослям колючек, обгрызая их верхушки. Найман-Ана приударила свою Акмаю, пустилась со всех ног и вначале прямо-таки захлебнулась от радости, что наконец-то отыскала стадо, потом испугалась, озноб прошиб, до того страшно стало, что увидит сейчас сына, превращённого в манкурта. Потом снова обрадовалась и уже не понимала толком, что с ней происходит.
Вот оно пасётся, стадо, но где же пастух? Должен быть где-то здесь. И увидела на другом краю дола человека. Издали не различить было, кто он. Пастух стоял с длинным посохом, держа на поводу позади себя верхового верблюда с поклажей, и спокойно смотрел из-под нахлобученной шапки на её приближение.
И когда приблизилась, когда узнала сына, не помнила Найман-Ана, как скатилась со спины верблюдицы. Показалось ей, что она упала, но до того ли было!
— Сын мой, родной! А я ищу тебя кругом! — Она бросилась к нему как через чащобу, разделявшую их. — Я твоя мать!
И сразу всё поняла и зарыдала, топча землю ногами, горько и страшно, кривя судорожно прыгающие губы, пытаясь остановиться и не в силах справиться с собой. Чтобы устоять на ногах, цепко схватилась за плечо безучастного сына и всё плакала и плакала, оглушённая горем, которое давно нависло и теперь обрушилось, подминая и погребая её. И, плача, всматривалась сквозь слёзы, сквозь налипшие пряди седых мокрых волос, сквозь трясущиеся пальцы, которыми размазывала дорожную грязь по лицу, в знакомые черты сына и всё пыталась поймать его взгляд, всё ещё ожидая, надеясь, что он узнает её, ведь это же так просто — узнать собственную мать!
Но её появление не произвело на него никакого действия, точно бы она пребывала здесь постоянно и каждый день навещала его в степи. Он даже не спросил, кто она и почему плачет. В какой-то момент пастух снял с плеча её руку и пошёл, таща за собой неразлучного верхового верблюда с поклажей, на другой край стада, чтобы взглянуть, не слишком ли далеко убежали затеявшие игру молодые животные.
Найман-Ана осталась на месте, присела на корточки, всхлипывая, зажимая лицо руками, и так сидела, не поднимая головы. Потом собралась с силами, пошла к сыну, стараясь сохранить спокойствие. Сын-манкурт как ни в чём не бывало бессмысленно и равнодушно посмотрел на неё из-под плотно нахлобученной шапки, и что-то вроде слабой улыбки скользнуло по его измождённому, начерно обветренному, огрубевшему лицу. Но глаза, выражая дремучее отсутствие интереса к чему бы то ни было на свете, остались по-прежнему отрешёнными.
— Садись, поговорим, — с тяжёлым вздохом сказала Найман-Ана.
И они сели на землю.
— Ты узнаёшь меня? — спросила мать.
Манкурт отрицательно покачал головой.
— А как тебя звать?
— Манкурт, — ответил он.
— Это тебя теперь так зовут. А прежнее имя своё помнишь? Вспомни своё настоящее имя.
Манкурт молчал. Мать видела, что он пытался вспомнить, на переносице от напряжения выступили крупные капли пота и глаза заволоклись дрожащим туманом. Но перед ним возникла, должно, глухая непроницаемая стена, и он не мог её преодолеть.
— А как звали твоего отца? А сам ты кто, откуда родом? Где ты родился, хоть знаешь?
Нет, он ничего не помнил и ничего не знал.
— Что они сделали с тобой! — прошептала мать, и опять губы её запрыгали помимо воли, и, задыхаясь от обиды, гнева и горя, она снова стала всхлипывать, тщетно пытаясь унять себя. Горести матери никак не трогали манкурта.
— Можно отнять землю, можно отнять богатство, можно отнять и жизнь,проговорила она вслух, — но кто придумал, кто смеет покушаться на память человека?! О господи, если ты есть, как внушил ты такое людям? Разве мало зла на земле и без этого?
И тогда сказала она, глядя на сына-манкурта, своё знаменитое прискорбное слово о солнце, о боге, о себе, которое пересказывают знающие люди и поныне, когда речь заходит о сарозекской истории…
И тогда начала свой плач, который и поныне вспоминают знающие люди:
— Мен ботасы олген боз мая,
Тулыбын келип искеген…[11]
И тогда вырвались из души её причитания, долгие безутешные вопли среди безмолвных бескрайних сарозеков…
Но ничто не трогало сына её, манкурта.
И тогда решила Найман-Ана не расспросами, а внушением попытаться дать ему узнать, кто он есть.
— Твоё имя Жоламан. Ты слышишь? Ты — Жоламан. А отца твоего звали Доненбай. Разве ты не помнишь отца? Ведь он тебя с детства учил стрелять из лука. А я твоя мать. А ты мой сын. Ты из племени найманов, понял? Ты найман…
Всё, что она говорила ему, он выслушал с полным отсутствием интереса к её словам, как будто бы речь шла ни о чём. Так же он слушал, наверно, стрёкот кузнечика в траве.
И тогда Найман-Ана спросила сына-манкурта:
— А что было до того, как ты пришёл сюда?
— Ничего не было, — сказал он.
— Ночь была или день?
— Ничего не было, — сказал он.
— С кем ты хотел бы разговаривать?
— С луной. Но мы не слышим друг друга. Там кто-то сидит.
— А что ты ещё хотел бы?
— Косу на голове, как у хозяина.
— Дай я посмотрю, что они сделали с твоей головой, — потянулась Найман-Ана.
Манкурт резко отпрянул, отодвинулся, схватился рукой за шапку и больше не смотрел на мать. Она поняла, что поминать о его голове никогда не следует.
В это время вдали завиднелся человек, едущий на верблюде. Он направлялся к ним.
— Кто это? — спросила Найман-Ана.
— Он везёт мне еду, — ответил сын.
Найман-Ана забеспокоилась. Надо было поскорее скрыться, пока объявившийся некстати жуаньжуан не увидел её. Она осадила свою верблюдицу на землю и взобралась в седло.
— Ты ничего не говори. Я скоро приеду, — сказала Найман-Ана.
Сын не ответил. Ему было всё равно.
Найман-Ана поняла, что совершила ошибку, удаляясь верхом через пасущееся стадо. Но было уже поздно. Жуаньжуан, едущий к стаду, конечно, мог заметить её, восседающую на белой верблюдице. Надо было уходить пешком, прячась между пасущимися животными.
Удалившись изрядно от выпаса, Найман-Ана заехала в глубокий овраг, поросший по краям полынью. Здесь она спешилась, уложив Акмаю на дно оврага.