Ну так вот: походите в такие дни по базару и посмотрите, кого обвешивают и обманывают за любым прилавком, кого осыпают руганью и гонят в шею. Посмотрите, кто вынужден оставлять жен и дочерей сидеть в шатрах из боязни, что в городе над ними надругаются солдаты. Посмотрите, кто валяется пьяным в канаве и кто пинает его там ногами. Презрение к варварам, презрение, с которым к ним относятся все, вплоть до любого паршивого конюха, любого жалкого крестьянина – вот то, с чем я, человек, облеченный властью судьи, вынужден мириться уже двадцать лет. Как, скажите, искоренить презрение, особенно если в основе его лежат такие ничтожные причины, как разная манера вести себя за столом и некоторое несходство в строении глазного века? Рассказать вам, о чем я иногда мечтаю? Я мечтаю, чтобы варвары восстали и преподали нам хороший урок, который научит нас уважать их. Мы считаем эти места своими, частью нашей Империи – наша застава, говорим мы, наш город, наш торговый центр. Но они, эти варвары, считают иначе. Мы живем здесь уже более ста лет, мы потеснили пустыню и построили оросительные сооружения, мы разбили здесь поля, возвели крепкие дома, окружили город стенами, но они все равно считают, что мы здесь в гостях, временно. Среди них есть старики, которые помнят рассказы отцов о том, каким был этот оазис раньше: надежно затененное место у озера, с пастбищами, изобильными даже зимой. Именно так они говорят об этом крае и до сих пор; возможно, именно таким они до сих пор его и видят, как будто земли этой ни разу не коснулась лопата, как будто город здесь еще даже не заложен. И они не сомневаются, что недалек тот день, когда мы сложим свой скарб на телеги и отбудем восвояси, туда, откуда прибыли; что в домах наших поселятся мыши и ящерицы; что на возделанных нами колосистых полях будет пастись их скот. Вы улыбаетесь? Хотите, я вам еще кое-что скажу? С каждым годом вода в озере становится все солонее. Это явление легко объяснить не суть важно. Варварам об этом известно. И они говорят себе: "Подождем, скоро от этой соли их поля захиреют, им нечем будет себя кормить, они должны будут отсюда уйти". Вот что они думают. Что переживут нас.
– Но мы отсюда не уйдем никогда, – спокойно говорит этот молодой человек.
– Вы уверены?
– Да, мы не уйдем, так что они заблуждаются. Даже если возникнет необходимость доставлять в город провизию из других мест, мы все равно не уйдем. Потому что эти приграничные поселения – передний край обороны Империи. И чем скорее варвары это поймут, тем лучше.
Несмотря на все его обаяние, ему свойственна некоторая твердолобость, привитая, должно быть, в Военной Школе. Я вздыхаю. Все мое красноречие было напрасно, ничего я не добился. Его худшие опасения несомненно подтвердились: мало того что я мыслю по старинке, я еще и несколько тронулся умом. Ну а сам я, действительно ли я так уж верю в то, что говорил? Действительно ли я жду не дождусь, когда восторжествует уклад жизни, присущий варварам: интеллектуальный застой, грязь, безразличие к болезням и смерти? Если нам суждено будет исчезнуть, станут ли варвары тратить свой досуг на раскопки наших руин? Станут ли они хранить под стеклом опросные листы наших переписей и амбарные книги наших торговцев зерном, займутся ли расшифровкой наших любовных писем? Быть может, мое возмущение политикой Империи всего лишь недовольное брюзжание старика, не желающего, чтобы потревожили покой тех нескольких лет, которые ему осталось дожить на границе? Я пытаюсь перевести разговор на более приемлемые темы, рассуждаю о лошадях, об охоте, о погоде; но уже поздно, моему юному другу пора идти, а мне пора расплатиться с трактирщиком за сегодняшний вечер".
Врешті суддя розуміє, що повинен відвезти дівчину до варварів, її родичів. Він наймає провідника, бере ще декілька чоловіків, і всі рушають у важку дорогу, сповнену небезпек. Після однієї з таких пригод, коли всі дивом залишилися живими, молода жінка віддається судді, і це було взаємним бажанням. Суддя вже не впевнений, що хоче повернути свою обраницю варварам, але вибір залишає за нею. Вона все-таки йде до своїх родичів.
Суддя, повертаючись до місця служби, сподівається знайти попередній спокій, але його приїзду очікує таємний агент Мендель. Замість спокою приходять страждання, в тім числі й фізичні. Суддю звинувачують у державній зраді, в тому, що він буцімто передав повідомлення варварам про ведення проти них війни Імперією. Слова, що це була приватна поїздка, агент не сприймає. Його кидають в камеру, де ще недавно Джолл допитував людей.
"Как бы то ни было, мне далеко не просто свыкнуться с унижениями тюремной жизни. Порой, когда я сижу на матрасе и, уставившись на три пятнышка на стене, чувствую, как в тысячный раз во мне зреют все те же вопросы: почему они расположены в ряд? кто их здесь оставил? есть ли в них скрытый смысл?; или когда, расхаживая по камере, ловлю себя на том, что считаю: раз-два-три-четыре-пять-шесть-раз-два-три…; или когда машинально, бездумно вожу рукой по лицу вверх и вниз – я вдруг сознаю, что позволил им сжать мой мир до микроскопических размеров, что с каждым днем я все более похожу на животное или на простейший механизм, к примеру, на игрушечную детскую прялку, колесико, по ободку которого вырезаны восемь крошечных фигурок: отец, жених, старушка, заяц, вор, лягушка… И тогда в приступе умопомрачительного ужаса я срываюсь с места, ношусь по камере, молочу руками воздух, дергаю себя за бороду, топаю ногами – словом, делаю что угодно, только бы выйти из тупого оцепенения и напомнить себе, что там, за стенами, существует другой мир, многообразный и неистощимый".
Декілька днів такого життя, коли не дають чистого одягу, можливості помитися, роблять своє.
"Девушку я начинаю забывать. Меня уже клонит в сон, когда я вдруг с холодной ясностью сознаю, что за весь день не подумал о ней ни разу. Хуже того, я не могу с точностью вспомнить ее облик. Из ее пустых глаз, казалось, всегда полз какой-то туман, обволакивающий ее неопределенностью. Вглядываюсь в темноту, жду, когда расплывчатые очертания сгустятся в некий образ; но единственное, что вспоминается мне доподлинно, это мои руки, скользящие по ее коленям, икрам, щиколоткам. Стараюсь припомнить минуты нашей наибольшей близости, но эти мгновения смешиваются в моей памяти с воспоминаниями о всех других женщинах, чью жаркую плоть мне довелось познать за свою жизнь. Да, я понемногу забываю ее и – я отдаю себе в этом отчет – хочу забыть совсем. Что влекло меня к ней, я не знаю до сих пор, как не знал и в тот миг, когда остановился у ворот гарнизона и сделал ее своей избранницей; и вот теперь я сосредоточенно закапываю ее в черную яму забвения. Как говорится, холодные руки – холодное сердце; прикладываю ладони к щекам и тихо вздыхаю в темноте".
Судді вдається викрасти ключ від камери, бо з'ясовується, що він підходить для багатьох дверей. Тепер нібито наступає жадана воля. Але парадокс у тому, що нікуди втікати, і суддя повертається до камери.
Ідилія закінчується, коли повертається Джолл з полоненими варварами:
"Коня, на котором едет капрал, ведет под уздцы солдат, дубинкой расчищающий дорогу знаменосцу. Следом едет другой всадник и тянет за собой веревку; она связывает за шеи цепочку идущих пешком людей: варвары, совершенно голые, шагают, как-то странно прижав руки к лицу, будто все до одного мучаются зубной болью. На мгновение меня озадачивает услужливая готовность, с которой они на цыпочках следуют за своим предводителем, но потом глаза случайно ловят блеск металла, и я сразу же все понимаю. Сквозь дырки, проколотые в ладонях и щеках каждого из этих людей, продето незатейливое проволочное кольцо. "Тотчас делаются кроткие, как овечки, – вспоминаю я слова солдата, который однажды видел этот фокус. – Думают только, как бы лишний раз не шевельнуться". К горлу подкатывает дурнота. Лучше бы я не выходил из камеры".
Суддю мучать сумніви:
"Я обязан вернуться в камеру. Хотя, конечно, этим я ничего не докажу, и, более того, мой уход останется незамеченным. Но ради себя самого, чтобы быть честным в собственных глазах, я обязан вернуться в прохладный мрак, закрыть дверь, повернуть в замке ключ, приказать себе не слышать патриотические кровожадные выкрики толпы, сомкнуть губы и никогда больше не произносить ни слова. Кто знает, может быть, я несправедлив к моим согражданам; может быть, в эту самую минуту башмачник сидит дома, стучит молотком по колодке и что-то напевает, чтобы заглушить в ушах шум с площади; может быть, несколько хозяек никуда не пошли, чистят на кухне горох и, чтобы чем-то занять непоседливых детей, рассказывают им сказки; может быть, кое-кто из крестьян продолжает спокойно заниматься делом и чинит разрушенные каналы. Если в этом городе у меня есть единомышленники, то как жаль, что я их не знаю! Но сейчас, когда я шагаю прочь от толпы, для меня важнее всего не дать осквернить себя зрелищем надвигающейся расправы и при этом не позволить яду бессильной ненависти к изуверам отравить мой разум. Спасти пленных я не могу, так пусть спасу хотя бы себя. Пусть, по крайней мере, будет известно – если, конечно, это станет известно, если в далеком будущем найдется кто-то, кому захочется понять наше время, – что на далекой пограничной заставе Великой Лучезарной Империи жил некогда один человек, который в душе не был варваром".
Але натовп не дає можливості повернутися назад, і суддя опиняється в епіцентрі подій. Він бачить, як Джолл на спинах бранців пише вугіллям слово "ворог". Відтак солдати їх б'ють, а потім до цього долучаються жінки, чоловіки, діти.
Совість не дозволяє судді мовчати:
"Но вот порка закончена, солдаты утверждаются в своих правах, толпа отползает назад, пространство посреди площади снова расчищено, хотя теперь оно несколько сузилось.
Высоко над головой, так, чтобы все видели, полковник Джолл держит молоток, обычный четырехфунтовый молоток, каким вбивают колья палатки. И снова наши взгляды скрещиваются. Шум становится тише.
– Нет! – Это слово, первым вырвавшееся из горла, звучит пока хрипло и недостаточно громко. И снова: – Нет! – На этот раз ясно и звонко, словно в груди у меня ударил колокол.