Сердце его замерло; он ни за что, ни за что не хотел признать ее за преступницу; но он чувствовал, что тотчас же произойдет что-то ужасное, на всю его жизнь. Ей, кажется, хотелось ему что-то показать, тут же недалеко, в парке. Он встал, чтобы пойти за нею, и вдруг раздался подле него чей-то светлый, свежий смех; чья-то рука вдруг очутилась в его руке; он схватил .эту руку, крепко сжал и проснулся. Пред ним стояла и громко смеялась Аглая.
VIII.
Она смеялась, но она и негодовала.
— Спит! Вы спали! — вскричала она с презрительным удивлением.
— Это вы! — пробормотал князь, еще не совсем опомнившись и с удивлением узнавая ее: — ах, да! Это свидание… я здесь спал.
— Видела.
— Меня никто не будил кроме вас? Никого здесь кроме вас не было? Я думал, здесь была… другая женщина.
— Здесь была другая женщина?!
Наконец он совсем очнулся.
— Это был только сон. — задумчиво проговорил он, — Странно, что в этакую минуту такой сон… Садитесь.
Он взял ее за руку и посадил на скамейку; сам сел подле нее и задумался. Аглая не начинала разговора, а только пристально оглядывала своего собеседника. Он тоже взглядывал на нее, но иногда так, как будто совсем не видя ее пред собой. Она начала краснеть.
— Ах да! — вздрогнул князь: — Ипполит застрелился!
— Когда? У вас? — спросила она, но без большого удивления: — ведь вчера вечером он был, кажется, еще жив? Как же вы могли тут спать после всего этого? — вскричала она, внезапно оживляясь.
— Да ведь он не умер, пистолет не выстрелил.
По настоянию Аглаи, князь должен был рассказать тотчас же и даже в большой подробности всю историю прошлой ночи. Она торопила его в рассказе поминутно, но сама перебивала беспрерывными вопросами и почти всё посторонними. Между прочим, она с большим любопытством выслушала о том, что говорил Евгений Павлович, и несколько раз даже переспросила.
— Ну, довольно, надо торопиться, — заключила она, выслушав всё, — всего нам только час здесь быть, до восьми часов, потому что в восемь часов мне надо непременно быть дома, чтобы не узнали, что я здесь сидела, а я за делом пришла; мне много нужно вам сообщить. Только вы меня совсем теперь сбили. Об Ипполите я думаю, что пистолет у него так и должен был не выстрелить, это к нему больше идет. Но вы уверены, что он непременно хотел застрелиться, и что тут не было обману?
— Никакого обману.
— Это и вероятнее. Он так и написал, чтобы вы мне принесли его исповедь? Зачем же вы не принесли?
— Да ведь он не умер. Я у него спрошу.
— Непременно принесите и нечего спрашивать. Ему наверно это будет очень приятно, потому что он, может быть, с тою целью и стрелял в себя, чтоб я исповедь потом прочла. Пожалуста, прошу вас не смеяться над моими словами, Лев Николаич, потому что это очень может так быть.
— Я не смеюсь, потому что и сам уверен, что отчасти это очень может так быть.
— Уверены? Неужели вы тоже так думаете? — вдруг ужасно удивилась Аглая.
Она спрашивала быстро, говорила скоро, но как будто иногда сбивалась и часто не договаривала; поминутно торопилась о чем-то предупреждать; вообще она была в необыкновенной тревоге и хоть смотрела очень храбро и с каким-то вызовом, но, может быть, немного и трусила. На ней было самое буднишное, простое платье, которое очень к ней шло. Она часто вздрагивала, краснела и сидела на краю скамейки. Подтверждение князя, что Ипполит застрелился для того, чтоб она прочла его исповедь, очень ее удивило.
— Конечно, — объяснял князь, — ему хотелось, чтобы, кроме вас, и мы все его похвалили…
— Как это похвалили?
— То-есть, это… как вам сказать? Это очень трудно сказать. Только ему наверно хотелось, чтобы все его обступили и сказали ему, что его очень любят и уважают, и все бы стали его очень упрашивать остаться в живых. Очень может быть, что он вас имел всех больше в виду, потому что в такую минуту о вас упомянул… хоть, пожалуй, и сам не знал, что имеет вас в виду.
— Этого уж я не понимаю совсем: имел в виду и не знал, что имел в виду. А впрочем, я, кажется, понимаю: знаете ли, что я сама раз тридцать, еще даже когда тринадцатилетнею девочкой была, думала отравиться, и всё это написать в письме к родителям, и тоже думала, как я буду в гробу лежать, и все будут надо мною плакать, а себя обвинять, что были со мной такие жестокие… Чего вы опять улыбаетесь, — быстро прибавила она, нахмуривая брови, — вы-то об чем еще думаете про себя, когда один мечтаете? Может, фельдмаршалом себя воображаете, и что Наполеона разбили?
— Ну, вот, честное слово, я об этом думаю, особенно когда засыпаю, — засмеялся князь, — только я не Наполеона, а все австрийцев разбиваю.
— Я вовсе не желаю с вами шутить, Лев Николаич. С Ипполитом я увижусь сама; прошу вас предупредить его. А с вашей стороны я нахожу, что всё это очень дурно, потому что очень грубо так смотреть и судить душу человека, как вы судите Ипполита. У вас нежности нет: одна правда, стало быть — несправедливо.
Князь задумался.
— Мне кажется, вы ко мне несправедливы, — сказал он, — ведь я ничего не нахожу дурного в том, что он так думал потому что все склонны так думать; к тому же, может быть, он и не думал совсем, а только этого хотел… ему хотелось в последний раз с людьми встретиться, их уважение и любовь заслужить; это ведь очень хорошие чувства, только как-то всё тут не так вышло; тут болезнь и еще что-то! При том же у одних всё всегда хорошо выходит, а у других ни на что не похоже…
— Это верно вы о себе прибавили? — заметила Аглая.
— Да, о себе, — ответил князь, не замечая никакого злорадства в вопросе.
— Только всё-таки я бы никак не заснула на вашем месте; стало быть, вы куда ни приткнетесь, так тут уж и спите; это очень нехорошо с вашей стороны.
— Да ведь я всю ночь не спал, а потом ходил, ходил, был на музыке…
— На какой музыке?
— Там, где играли вчера, а потом пришел сюда, сел, думал, думал и заснул.
— А, так вот как? Это изменяет в вашу пользу… А зачем вы на музыку ходили?
— Не знаю, так…
— Хорошо, хорошо, потом; вы всё меня перебиваете, и что мне за дело, что вы ходили на музыку? О какой это женщине вам приснилось?
— Это… об… вы ее видели…
— Понимаю, очень понимаю. Вы очень ее… Как она вам приснилась, в каком виде? А впрочем, я и знать ничего не хочу, — отрезала она вдруг с досадой. — Не перебивайте меня…
Она переждала немного, как бы собираясь с духом или стараясь разогнать досаду.
— Вот в чем всё дело, для чего я вас позвала: я хочу сделать вам предложение быть моим другом. Что вы так вдруг на меня уставились? — прибавила она почти с гневом.
Князь действительно очень вглядывался в нее в эту минуту, заметив, что она опять начала ужасно краснеть. В таких случаях, чем более она краснела, тем более, казалось, и сердилась на себя за это, что видимо выражалось в ее сверкавших глазах; обыкновенно, минуту спустя, она уже переносила свой гнев на того, с кем говорила, был или не был тот виноват, и начинала с ним ссориться. Зная и чувствуя свою дикость и стыдливость, она обыкновенно входила в разговор мало и была молчаливее других сестер, иногда даже уж слишком молчалива. Когда же, особенно в таких щекотливых случаях, непременно надо было заговорить, то начинала разговор с необыкновенным высокомерием и как будто с каким-то вызовом. Она всегда предчувствовала наперед, когда начинала или хотела начать краснеть.
— Вы, может быть, не хотите принять предложение, — высокомерно поглядела она на князя.
— О, нет, хочу, только это совсем не нужно… то-есть, я никак не думал, что надо делать такое предложение, — сконфузился князь.
— А что же вы думали? Для чего же бы я сюда вас позвала? Что у вас на уме? Впрочем, вы, может, считаете меня маленькою дурой, как все меня дома считают?
— Я не знал, что вас считают дурой, я… я не считаю.
— Не считаете? Очень умно с вашей стороны. Особенно умно высказано.
— По-моему, вы даже, может быть, и очень умны иногда, — продолжал князь, — вы давеча вдруг сказали одно слово очень умное. Вы сказали про мое сомнение об Ипполите: "тут одна только правда, а стало быть, и несправедливо". Это я запомню и обдумаю.
Аглая вдруг вспыхнула от удовольствия. Все эти перемены происходили в ней чрезвычайно откровенно и с необыкновенною быстротой. Князь тоже обрадовался и даже рассмеялся от радости, смотря на нее.
— Слушайте же, — начала она опять, — я долго ждала вас, чтобы вам всё это рассказать, с тех самых пор ждала, как вы мне то письмо оттуда написали и даже раньше… Половину вы вчера от меня уже услышали: я вас считаю за самого честного и за самого правдивого человека, всех честнее и правдивее, и если говорят про вас, что у вас ум… то-есть, что вы больны иногда умом, то это несправедливо; я так решила и спорила, потому что хоть вы и в самом деле больны умом (вы, конечно, на это не рассердитесь, я с высшей точки говорю), то зато главный ум у вас лучше, чем у них у всех, такой даже, какой им и не снился, потому что есть два ума: главный и не главный. Так? Ведь так?
— Может быть и так, — едва проговорил князь; у него ужасно дрожало и стукало сердце.
— Я так и знала, что вы поймете, — с важностью продолжала она. — Князь Щ. и Евгений Павлыч ничего в этих двух умах не понимают, Александра тоже, а представьте себе: maman поняла.
— Вы очень похожи на Лизавету Прокофьевну.
— Как это? Неужели? — удивилась Аглая.
— Ей богу так.
— Я благодарю вас, — сказала она, подумав, — я очень рада, что похожа на maman. Вы, стало быть, очень её уважаете? — прибавила она, совсем не замечая наивности вопроса.
— Очень, очень, и я рад, что вы это так прямо поняли.
— И я рада, потому что я заметила, как над ней иногда… смеются. Но слушайте главное: я долго думала и наконец вас выбрала. Я не хочу, чтобы надо мной дома смеялись, я не хочу, чтобы меня считали за маленькую дуру; я не хочу, чтобы меня дразнили… Я это всё сразу поняла и наотрез отказала Евгению Павлычу, потому что я не хочу, чтобы меня беспрерывно выдавали замуж! Я хочу… я хочу… ну, я хочу бежать из дому, а вас выбрала, чтобы вы мне способствовали.
— Бежать из дому! — вскричал князь.
— Да, да, да, бежать из дому! — вскричала она вдруг, воспламеняясь необыкновенным гневом: — я не хочу, не хочу, чтобы там вечно заставляли меня краснеть.