На одной из станций перед Оренбургом поезд задержался на целый час — расчищали пути от сугробов… Слышались голоса, люди работали, проклиная погоду и всё на свете. Потом поезд снова двинулся и шёл, окутанный метельными вихрями. В Оренбург въезжали долго, придорожные деревья смутно высились чёрными, безмолвными корявыми стволами, как сушняк на брошенном кладбище. Самого города практически не было видно. На сортировочной станции опять же долго стояли в ночи — спецвагон отцепляли от состава. Абуталип это понял по толчкам вагонов, по крикам сцепщиков, по гудкам маневровых локомотивов. Потом вагон потащили ещё куда-то, должно быть, на запасный путь.
Была уже глубокая ночь, когда спецвагон был поставлен на отведённое ему место. Последний толчок, последняя команда снизу: "Хорош! Отваливай!" Вагон остановился как вкопанный.
— Ну, всё! Собирайся! Выходи, заключённый! — приказал старший надзиратель Абуталипу, открывая дверь купе. — Не задерживай! Выходи! Заспался? Глотни свежего воздуха!
Абуталип медленно поднялся навстречу и отрешённо сказал, подойдя вплотную к надзирателю:
— Я готов. Куда идти?
— Ну, готов, так шагай! А куда идти, конвой укажет, — надзиратель пропустил Абуталипа в коридор, но потом удивлённо и возмущённо заорал, остановил его:
— А вещмешок твой остаётся, что ли? Ты куда? Почему не берёшь вещмешок? Или тебе носильщика пригласить? Вернись, забери свои шмотки!
Абуталип вернулся в купе, нехотя взял забытый вещмешок и, когда снова вышел в коридор, то чуть не столкнулся с двумя местными спецсотрудниками, спешно и озабоченно идущими по вагону.
— Остановись! — прижал Абуталипа к стенке надзиратель. — Пропусти! Пусть товарищи пройдут.
Выходя из вагона, Абуталип слышал, как те двое постучались в купе Тансыкбаева.
— Товарищ Тансыкбаев! — донеслись их взволнованные голоса. — С прибытием! Уж мы заждались вас! Уж мы заждались! А у нас снегопад! Извините! Разрешите представиться, товарищ майор!
Вооружённый конвой — трое в ушанках, в солдатской форме, — стоял внизу в ожидании заключённого, которого приказано было провести через пути к крытой машине.
— Ну, сходи! Чего ждёшь? — торопил один из конвоиров. Сопровождаемый надзирателем, Абуталип молча сходил по ступеням с поезда. Резко дохнуло холодом, мелко порошил снег. От морозных поручней жёстко свело руку. Тьма, разрываемая путевыми огнями на незнакомой станции, путаница рельсов, заметённых пургой, тревожные сигналы маневровых толкачей.
— Сдаю заключённого номером девяносто семь! — доложил конвою старший надзиратель.
— Принимаю заключённого номером девяносто семь! — эхом ответил старший конвоир.
— Всё! Шагай, куда прикажут! — сказал Абуталипу старший надзиратель на прощание. И потом добавил зачем-то: — А там посадят в машину и увезут…
Абуталип под конвоем двинулся по путям, перешагивая наугад через рельсы и шпалы. Шли, закрываясь от снега. Абуталип нёс на плече вещмешок. То там, то тут подавали гудки локомотивы ночной смены.
Оренбургские коллеги, прибывшие к Тансыкбаеву в купе, чтобы увезти его в гостиницу, однако задержались, отмечая его прибытие. Коллеги предложили ради знакомства выпить и закусить тут же, в купе, тем более что ночь, нерабочее время. Кто не согласится. В разговоре Тансыкбаев счёл возможным сказать, что дело пошло на лад, можно быть уверенным в успехе очной ставки, ради которой они прибыли из Алма-Аты.
Коллеги быстро сошлись, оживлённо беседовали, как вдруг снаружи раздались возбуждённые голоса и топот ног по коридору вагона. В купе ворвались конвоир и старший надзиратель. Конвоир был в крови. С диким, перекошенным лицом, отдавая честь Тансыкбаеву, крикнул:
— Заключённый номером девяносто семь погиб!
— Как погиб? — вскочил вне себя Тансыкбаев. — Что значит погиб?
— Бросился под паровоз! — уточнил старший надзиратель.
— Что значит бросился? Как бросился? — неистово тряс надзирателя Тансыкбаев.
— Когда мы подошли к путям, слева и справа маневровые двигались, — начал сбивчиво объяснять конвоир. — Там же состав передвигали. Туда-сюда… Ну, мы и остановились, чтобы переждать… А заключённый вдруг размахнулся вещмешком, ударил меня по голове, а сам кинулся прямо под паровоз, под колёса…
Все в полной растерянности от неожиданности происшедшего молчали. Тансыкбаев стал лихорадочно собираться к выходу.
— Гад такой, сволочь, выкрутился! — выругался он с дрожью в голосе.Всё дело сорвал! А! Надо же! Ушёл ведь, ушёл! — и отчаянно махнул рукой, налил себе полный стакан водки.
Его оренбургские коллеги, однако, не преминули предупредить конвоира, что всю ответственность за случившееся несёт конвой…
* * *
В самых последних числах февраля ездил Казангап в Кумбель проведать Сабитжана в интернате. Ездил верхом на верблюде. В проходящих товарняках зимой слишком уже холодно было добираться. В вагоны не залезешь, запрещено, а на открытых площадках ветер невыносимый. На верблюде же, тепло одевшись, можно при хорошем ходе спокойно за день съездить туда и обратно и дела успеешь сделать.
Казангап вернулся в тот день к вечеру. Пока он спешивался, Едигей ещё подумал — что-то не в духе Казангап, что-то уж очень мрачен, сын, наверно, нашкодил в интернате, да и устал, должно быть, трюхать верхом туда-сюда.
— Ну, как съездил? — подал голос Едигей.
— Да ничего, — глухо отозвался Казангап, занятый своей поклажей. Потом обернулся и, подумав, сказал: — Ты сейчас дома будешь?
— Дома.
— Дело есть. Я сейчас зайду к тебе.
— Заходи.
Казангап не заставил себя ждать. Пришёл вместе со своей Букей. Сам впереди, жена следом. Оба они были чем-то очень озабочены. У Казангапа был усталый вид, шея ещё больше вытянулась, плечи обвисли, усы поникли. Толстая Букей одышливо дышала, словно бы сердце так колотилось, что не могла продохнуть.
— Вы что такие, вы, часом, не поругались? — посмеялась Укубала.Мириться пришли. Садитесь.
— Если бы поругались, — набрякшим голосом ответила Букей, всё так же тяжело дыша. Оглядываясь по сторонам, Казангап поинтересовался:
— А девчушки ваши где?
— У Зарипы играют с ребятами, — ответил Едигей. — А зачем они тебе?
— Вести у меня плохие, — промолвил Казангап, глянув на Едигея и Укубалу. — Дети пусть пока не знают. Беда большая. Умер наш Абуталип!
— Да ты что?! — подскочил Едигей, а Укубала, коротко вскрикнув, зажала ладонью рот и побелела как стена.
— Умер! Умер! Несчастные дети, несчастные сироты! — полухрипом-полушёпотом запричитала Букей.
— Как умер? — всё ещё не веря услышанному, испуганно придвинулся Едигей к Казангапу.
— Бумага такая пришла на станцию.
И все они вдруг замолчали, не глядя друг на друга.
— Ой, горе! Ой, горе! — схватилась за голову Укубала и застонала, раскачиваясь из стороны в сторону…
— Где эта бумага? — спросил наконец Едигей.
— Бумага на месте, на станции, — стал рассказывать Казангап. — Ну, побывал я в интернате и дай, думаю, загляну на вокзал в магазинчик тот самый в зале ожидания, Букей мыла просила купить. Только я к двери, а навстречу сам начальник станции Чернов. Ну, поздоровались, давно ведь знаем друг друга, а он мне говорит: "Вот кстати попался на глаза, зайдём ко мне в кабинет, письмо есть, захватишь с собой на разъезд". Он открыл свой кабинет, мы вошли. Достаёт из стола конверт с печатными буквами. "Абуталип Куттыбаев, говорит, у вас работал на разъезде?" У нас, говорю, а что такое? "Да вот третьего дня прибыла эта бумага, а передать не с кем было на Боранлы-Буранный. На, передай его жене. Тут ответ на её запросы. Умер он, как тут написано", — и сказал какое-то непонятное мне слово. "От инфаркта, говорит". А это что такое — инфаркт, говорю я. А он отвечает — "от разрыва сердца". Вот оно как — лопнуло сердце. Я как сидел, так и оторопел. Не поверил вначале. Взял в руки ту бумагу. Там сказано: начальнику станции Кумбель сообщить на разъезд Боранлы-Буранный официальный ответ для гражданки такой-то на её запрос — и дальше о том, что подследственный Абуталип Куттыбаев, так и так, умер от приступа. Так и сказано. Я прочёл, гляжу на него и не знаю, что делать. "Вот какие дела, — говорит Чернов и разводит руками. — Возьми, передай ей". Я говорю — нет, у нас так не положено. Не хочу быть чёрным вестником. Детишки у него малые, как я посмею их сокрушить, нет, говорю. Мы, говорю, боранлинцы, вначале там у себя посоветуемся и потом решим. Или кто из нас приедет специально за этой бумагой и привезёт её, как подобает привозить такую тяжкую весть, не воробей же погиб, человек, или скорей всего жена его, Зарипа Куттыбаева, сама приедет и получит из ваших рук. И вы уж сами объясните да расскажите, как всё произошло. А он мне: "Дело, говорит, твоё, как хочешь. А только мне-то что объяснять да рассказывать. Я никаких подробностей знать не знаю. Моё дело передать эту бумагу по назначению, вот и всё". Ну, я говорю, извините, но пусть пока бумага побудет у вас, а на словах я передать передам, и мы посоветуемся там у себя, на месте. "Ну, смотри, говорит, тебе виднее". С тем я вышел от него и всю дорогу погонял верблюда и сердцем изболелся: как же нам быть? У кого из нас хватит духу сказать им такое?.. Казангап замолчал. Едигей пригнулся так, как будто гора налегла на плечи.
— Что теперь будет? — промолвил Казангап, но ему никто не ответил.
— Я так и знал, — горестно покачал головой Едигей. — Не выдержал он разлуки с детьми. Вот этого я больше всего боялся. Не вынес разлуки. А тоска — это вещь страшная. Вот детишки его так тоскуют по отцу — смотреть на них нет сил. А был бы он другим человеком, ну пусть, скажем, осудили бы его не знаю за что, ну пусть бы осудили его. Ну отсидел бы год, два или сколько и вернулся бы. Ведь он в немецком плену, в концлагерях сколько натерпелся, в партизанах тоже несладко приходилось, и все эти годы воевал в чужих краях и не сломился, потому что тогда он был один, сам по себе, тогда семьи у него не было. А сейчас его, что называется, с живым мясом отодрали от живого, от самого дорогого для него, от детей. Вот и случилась беда…
— Да-а, я тоже так думаю, — отозвался Казангап. — Не верил я, что от разлуки человек может умереть. А не то, совсем молодой ведь, и умный, и грамотный, дождался бы, когда разберутся да освободят. Не виноват ведь ни в чём.