— скажи про змею — еще засмеет и назовет трусом. — Она невкусная.
Аллочка повела плечом, посмотрела вокруг — нет ли кого. Вдруг подняла подол платья и сняла трусы.
— Смотри.
Я уставился, как стоокий Аргус, — всеми глазищами. Неужели у всех девчонок одинаково: всё — как отрезано? Виденные прежде запретные рисунки были всё же рисунками. А тут — сама жизнь... Может, и у мамы там тоже нет ничего? И у бабушки?
— Мы с тобой теперь муж и жена, — сказала Аллочка. — Когда вырастем — поженимся.
— Угу, — промычал я, не сводя глаз.
— Теперь покажи ты.
Я растерялся. Когда меня голым купают в тазу, я не стесняюсь. Но мама и бабушка — свои. Мы — семья. А тут — как бы чужая. Но, с другой стороны, мы ведь поженились. Получается, что жене можно. Я не знал, что делать.
Первые капли дождя упали на землю.
— Побежали домой! — крикнул я и помчался.
У окна стоял деревянный ящик, специально принесенный папой мне для подставки.
— Так нечестно! Обманщик! — закричала Аллочка, натягивая трусы. И побежала следом.
Мигом я заскочил в комнату. Через минуту вбежала и Аллочка.
— Вот молодцы, мне и звать вас не пришлось, — сказала мама. — Глянь, что творится — настоящая гроза, — она закрыла окно.
Сразу потемнело, в небе загремело и заполыхало, забарабанили крупные капли.
Глава вторая
1
В пятницу у нас с бабушкой много дел, а поспеть нужно всюду: показать меня директору школы, зайти в магазин "Школьник" — купить там новую ручку. Бабушке еще нужно купить разную мелочь — молоко, мясо, хлеб. А после обеда должна приехать баба Женя, папина мама.
Утром подниматься с постели не хочется. Даже после трижды сказанного "Игорь, вставай". Напоследок еще можно постоять на коленках, уткнувшись закрытыми глазами в кулаки, и увидеть цветные круги, выплывающие из темноты. А потом снова завалиться на классическую "минутку".
На стуле ждут новые штаны и рубашка. В таком наряде хочется пройтись щеголем по двору.
Двор — лает, щебечет, стрекочет. Пару раз я дернул ручку колонки, перепрыгнул не совсем удачно через лужу. Из дома вышла бабушка.
— Ну вот, уже весь испачкался, — присев, отряхнула на мне штаны, заправила рубашку.
Все. В путь.
— Ба, а правда, что раньше в той школе была немецкая конюшня?
— Тебе кто это сказал?
— Маслянский.
— Я тоже такое слышала, но точно не знаю. Когда немцы пришли в Киев, мы с твоей мамой уехали в Ташкент.
— А Маслянский?
— Скрывался. Священник прятал его у себя дома.
— А что, немцы и Маслянского хотели убить?
— Да.
Мне стало жалко Маслянского. Одно дело кино — там убивают незнакомых. А Маслянского я знаю давно. Он — мой друг. Когда занимается своей работой — чинит мебель, — рассказывает мне истории и про татар, и про казаков, и про фрицев. Я представил его: лысого, с остренькими гвоздиками в сомкнутых губах, с папиросой за ухом, сидящим в темном шкафу — прячется от немцев. Иногда, оставаясь один в комнате, я залезаю в пропахший нафталином шкаф и прячусь там. Но ведь я балуюсь.
— А кто такой священник?
— Тот, кто молится Богу.
— Ба, а кто такой Бог?
— Бог живет на небе. Он все знает и все может.
— Почему же Бог сам не спрятал Маслянского, если видел, что его немцы хотели убить? И почему Бог не спас моих дедов?
Бабушка остановилась. Посмотрела мне в глаза — так серьезно, что я даже губу прикусил. Вдруг как-то печально пожала плечами.
— Не знаю, почему не спас…
***
Показалось двухэтажное здание — школа. Во время войны немцы превратили ее в конюшню: на первом этаже держали лошадей, на втором — был склад с оружием. А вдруг там на полу валяются гильзы или патроны?
Школьный пол в холле сразу разочаровал — вымыт до блеска. Какие уж тут патроны... Зато сама школа — не сравнить с нашим детсадом, всё по-настоящему: длинные коридоры с колоннами, высокие потолки, двери с табличками.
— Ди-рек-тор, — прочитал я надпись на одной из дверей.
Бабушка постучала.
— Здравствуйте. К вам можно? — спросила, отворяя дверь.
И мы вошли в просторный кабинет.
— Здравствуй. Меня зовут Александра Николаевна. А тебя? — женщина с аккуратно зачесанными каштановыми волосами сидела за столом. Отложив ручку, улыбнулась.
— Игорь.
— Хочешь учиться в школе?
— Да, я уже большой.
— Большой, а ногти кусаешь.
Тут же я отдернул руку.
— А считать ты умеешь? Тогда реши задачу: на дереве сидело десять воробьев. Девять улетели, один прилетел. Сколько воробьев осталось?
— Два, — сразу ответил я. Тоже мне задача — я и не такие решаю, когда торгуюсь с бабушкой за ложки бульона.
— Молодец. А читать ты умеешь?
— Конечно!
Я подошел к Александре Николаевне. С улицы доносилось щебетание птиц. Ветерок, ворвавшись в окно, сдул со стола пару листков.
— Спасибо, — сказала женщина, принимая из моих рук поднятые листы. — Ну-ка прочитай, — и вручила раскрытую книжку.
— Уж я не тот лю-бо-вник-стра-ст-ный, ко-му ди-ви-лся пр-пр… — (застрял) — пре-жде-свет.
— Хватит, — засмеялась Александра Николаевна.
Бабушка тоже улыбнулась.
— Еще я писать умею. Можно? — взял ручку и через минуту протянул ей листок, на котором неровными буквами было написано: "Игорь". В тот момент я чувствовал в себе столько сил и талантов, что, казалось, могу сдвинуть горы. И еще, если честно, мне очень понравилась Александра Николаевна — и ее сиреневое платье, и запах ее духов...
— Хорошо. А кто твои родители?
— Мама — медсестра в больнице, папа — главный инженер на заводе. И бабушка.
— Отец — штамповщик, — неожиданно поправила бабушка.
Я раскрыл рот, все звуки застряли в горле. Как — штамповщик?! Папа рухнул с высот главной инженерии, сдулся, стал маленьким.
— Вот и хорошо, — промолвила Александра Николаевна. — Первого сентября приводите его. До свидания, любовник страстный. И ногти больше не грызть, договорились?
***
Мы вышли из школы.
— Ба, а разве папа — не главный инженер?
— Нет, конечно. Он — штамповщик.
— Почему же он называет себя главным инженером? И ты тоже говоришь, что так, как он, обедают только главные инженеры.
— Мы шутим.
— Ба, а на каких столбах рабочие будут вешать директора и парторга папиного завода?
Бабушка замерла. Оглянулась.
— Придем домой — объясню, — проговорила она тихо. Кажется, у нее испортилось настроение.
Дома я тут же решил проверить новую ручку. Заправил и стал рисовать. Бабушка тем временем хлопотала на кухне — готовилась к приезду бабы Жени. Что-то варила, пекла, гремела кастрюлями. Раскрасневшаяся, в испарине, вошла в комнату и села в кресло.
— Фу-ух, жарко, — взяла газету и стала обмахиваться. Прядка седых волос у ее виска слегка раскачивалась.
— Ты чем занимаешься?
— Пишу.
Бабушка понимающе кивнула. Достала из буфета свою шкатулку. Снова села в кресло и надела очки — в очках она выглядит очень смешной. В руках у нее появлялись какие-то листки, газетные вырезки, фотографии. Перебирала бумаги, что-то шептала, усмехалась. Терпение мое лопнуло.
— Что это?
— Письма твоего дедушки Пейсаха.
— А кем он был?
— Врачом. Заведующим отделением в больнице.
— Там же, где и мама работает?
— Нет, в больнице Павлова. Он лечил сумасшедших.
— Таких, как Вовка-дебил?
Бабушка строго взглянула из-под очков.
— Больше никогда не говори это слово. Обещаешь? Пейсах их называл "мои сумасшедшенькие", а иногда — "мои мишугене". Знаешь, как его уважали в больнице? Вот, смотри, — взяла пожелтевшую газетную вырезку. — "Коллектив больницы Павлова поздравляет Пейсаха Наумовича Кагана с сорокалетием". Вот он, — достала маленькую фотокарточку.
Я взял фото. Ничего особенного — овальное лицо, темные волосы зачесаны назад, губы — ленточкой, как у мамы.
— Знаешь, какие он мне письма писал, когда ухаживал? — бабушкины пальцы стали бережно перебирать бумаги. Вытащила открытку с нарисованной горящей свечой. — "Милая Хана. Родная моя. Выходи за меня замуж. Не пожалеешь..."
— А как он погиб?
Бабушка долго молчала.
— Его немцы убили. В душегубке. Были такие машины, в которых убивали людей. Когда немцы вошли в Киев, они подогнали душегубки к психбольнице и всех больных загнали туда...
— Почему же он не уехал с вами в Ташкент?
Бабушка снова помолчала.
— Не хотел оставлять своих больных, думал, что немцы их не тронут. И в душегубку ушел вместе с ними...
Она сняла очки, положила их на колени. Вдруг прикрыла ладонями глаза. Только нос торчал.
— Ба, ты что?
Бабушка медленно отняла руки, посмотрела на меня. Улыбнулась.
— Ты похож на моего Пейсаха. У вас одинаковые глаза — добрые, — она стала укладывать бумаги в шкатулку. Вдруг резко приподняла голову, втянула носом воздух. — Жаркое! — и, сунув шкатулку в буфет, ринулась на кухню.
Я остался один. Снова сел за стол, взял ручку. Перо повисло над бумагой, но не прикоснулось и не вывело ни одной буквы. Потому что я хотел, но тогда еще не мог написать то, что пишу сейчас:
Милая Хана. Твоя фотография висит передо мною на стене. Стоит мне взглянуть на нее, как я слышу твой голос. И смех. И вижу сложенные на груди руки. Как ты складывала их всегда, когда садилась отдыхать. С такими же сложенными на груди руками я увидел тебя в последний раз, лежащей в красном, как маки, гробу. Ты была маленькой, и лицо твое, белое, качнулось, когда я наклонился, чтобы поцеловать твой лоб.
Рядом с твоей фотографией на той же стене висит карточка деда, твоего Пейсаха, –— овальное лицо, волосы зачесаны назад и губы ленточкой. Он пошел в душегубку, поддерживая за руку одного своего "сумасшедшенького", который смеялся, не понимая, что происходит. В темноте он услышал, как завелся мотор, и решил, что их перевозят в другую больницу. Он не знал, что выхлопная труба была проведена в фургон машины. И немецкий солдат, открыв дверь, чтобы сбросить трупы в одну из ям Бабьего Яра, увидел искаженное лицо с раскрытым ртом, в котором застрял крик: "Милая Хана..."
Секретный документ Рейха
Оберштурмбанфюреру СС Рауффу,
Берлин
Осмотр газовых автомобилей "Айнзацгруппы-С" окончен. Я приказал, чтобы во время пуска газа служебный персонал находился на возможно большем расстоянии от автомашины, для того чтобы здоровье не пострадало от газа, который может выходить наружу.