Да бог с нею!
Они заговорили о другом.
Через день после этого Анна Федоровна с Варенькой поехала к молодым. Варенька была радехонька, вертелась в коляске и тараторила, как заведенная. Анна Федоровна молчала и глядела все в одну сторону, на мелькающие поля.
Молодые встретили их на крыльце, и гак весело и радостно встретили! Просили обедать — Анна Федоровна согласилась.
Дома молодая была еще милее: резвая, игривая, как котенок, ласковая, живая. Она и по саду побегала с Варенькой, и пела, и Анну Федоровну обняла, и на органе играла. Алексей Петрович не мог на нее наглядеться; чуть она отходила, он ее кликал и беспрестанно целовал у нее руки.
— Полно, Алеша! Какой ты скучный! — говорила молодая.
— А уговор, Глаша? — напоминал Алексей Петрович.— У нас уговор, тетенька,— говорил он Анне Федоровне,— такой уговор, что если я в час не успею поцеловать у ней ручек сто раз, так в следующий час имею право целовать их хоть тысячу раз.
Анна Федоровна слушала, а ни слова в ответ, ни улыбки, даже не взглянула ни разу,— глаза в землю у ней опущены. Ни о чем она не расспросила молодых, ничего у них не похвалила, а у них было очень хорошо. Дом большой, светлый, отделан и убран заново, все как с иголочки; под окнами у них цвели розаны, белая акация, сирень… И день этот выдался чудесный — ясный, жаркий. Дом стоял на горе; по горе сад старый, густой; под горою река гремела по камням.
Да ничто, ничто не веселило Анну Федоровну. Заметил даже Алексей Петрович и спросил у ней:
— Что с вами, тетенька?
Анна Федоровна печально ему улыбнулась и ответила:
— Поживи-ка с мое, Алеша, узнаешь!
— Так отчего ж вы невеселы? Отчего невеселы? — пристал к ней Алексей Петрович.
— Где ж мне на старости лет так веселиться, как вам, молодым. Когда-то веселилась и я, теперь вы мое место заступаете, а мне уж умирать пора!
Такого мрачного ответа молодые не ожидали: они на время умолкли; потом опять пробовали тетеньку развеселить, да никак не удалось им, и они перестали хлопотать.
Сели обедать. Анне Федоровне в каждом кушанье слышался ананасовый дух; все ей казалось приготовлено как-то особенно. Но не хотела она спрашивать, да не выдержала, спросила:
— Что, у вас теперь новый повар?
— Нет, прежний,— отвечал Алексей Петрович.— А что, обед лучше, чем бывало? Это вот кто хозяйничает.
Он на жену показал.
— Я слышала, что вы, Глафира Ивановна, большая хозяйка,— сказала Анна Федоровна.
— Ах, какая хозяйка! — вскрикнул Алексей Петрович.— Она и вам даже не уступит, тетенька.
Глафира Ивановна смеялась.
— Она такие пирожки сочиняет, такие подливки, что ум за разум заходит… Расскажи-ка, Глаша, какие ты вчера пирожки сочинила?
— Вот еще! Есть что рассказывать!
— Расскажи, Глаша! Расскажи тетеньке!
Анне Федоровне точно холодная иголочка входила в сердце.
— Да зачем же? — промолвила она.— Не принуждай к этому Глафиру Ивановну.
— Тетенька,— сказала Глафира Ивановна,— зачем вы меня Ивановной зовете? Он — Алеша (она кивнула на мужа), так я — Глаша.
Анна Федоровна вдохнула, поглядела сперва в левую, а потом в правую сторону, а потом опять опустила глаза в землю.
— Вы меня Глашей зовите, тетенька,— просила ее Глафира Ивановна.
— Нет, Глафира Ивановна, это невозможно.
— Да отчего же, тетенька?
— Да так, Глафира Ивановна.
— Пожалуйста, тетенька! Алеша, проси. Что ты все только глядишь! Лучше попроси тетеньку.
— Тетенька! Зовите Глашу Глашей,— стал просить Алексей Петрович.
— Нет, Алеша, не могу я так Глафиру Ивановну звать.
Глафира Ивановна немножко вспыхнула, немножко отодвинулась и замолчала.
— А помнишь,— сказал ей Алексей Петрович,— помнишь, как я тебя звал Глафирой Ивановной? Громко, бывало, говорю: Глафира Ивановна, а в уме: Глаша! Глаша! Глаша!
Она засмеялась, и стали вспоминать то, другое…
Анна Федоровна рано уехала домой; как ее ни упрашивали остаться ночевать или хоть остаться ужинать — Анна Федоровна не уступила просьбам и уехала.
Как затосковала с той поры Анна Федоровна, так больше и не развеселилась. Бывало, у нее лучшее время в году, когда на зиму запасы заготовляются; каждая неделя что-нибудь новое; сварят варенье,— пойдет сушенье плодов, соленья разные, маринованье,— ах какая беготня тогда, какой шум, говор, как все смелы тогда! Знают, что барыня не разгневается ничем: хоть при ней подерись, так простит. Она сидит в кресле, распоряжается, приказывает и на все глядит светло и снисходительно; лицо у нее спокойное и довольное. А в этот год Анна Федоровна хозяйничала с тревогою, все было не по ней, ничем ей угодить нельзя; она даже никогда не попробует приготовленья, едва глянет и поскорей прячет в кладовую, точно легче ей, как с глаз долой. Она больше теперь сидит в уголке, а не под окном, побрякивает ключами и подпевает какую-то грустную-прегрустную песенку.
Приедет ли кто навестить ее, она не разговорчива, как прежде, вздыхает, едва слушает, а если изредка разговорится, так все о молодежи, и с огорчением говорит, что за молодежь нынче стала — заносчива да смела, все умеет да все знает. Она уж и о Вареньке своей не говорила, как прежде: "Пристрою свою Вареньку, да ее счастьем утешаться буду", а говорила так: "Кто знает, что случится? У горя много дорог, по какой-нибудь придет и посетит". Никуда почти не ездила, праздников не праздновала зваными обедами; Варенька скучала, а соседи дивились, думали и предполагали, что бы это значило!
Зато — что за житье было в Саковке! Как там хозяйничали весело! Глафира Ивановна заставляет мужа ягоды чистить, грибы перебирать; он у нее ложку с сиропом студит на льду; он у нее коробочки из бумаги делает на пирожное, и когда он постарается, как превосходно все сделает!
А иногда Алексей Петрович разленится, жалуется, что его изморили работой, просится отдохнуть. Глафира Ивановна не отпускает, велит работать — сколько смеху у них, сколько утехи! И так им было хорошо, что даже на погоду они жаловались только из приличия; приедет кто-нибудь из соседей да плачется на дожди, ну, и они скажут: "Экая погода, в самом деле!"
Им и соседей не надо было; правда, они говорили между собой, как вот весело будет на рождестве, когда они зададут пир, или на Новый год сколько гостей к ним наедет; да это их больше привлекало в будущем, а приезжал кто в настоящем, так Глафира Ивановна носик морщила и говорила мужу: "Когда б не засиделись!"
— Ты, пожалуйста, не зови обедать,— предостерегал Алексей Петрович,— так притворись, будто совсем забыла об обеде.
И оба шли встречать гостя. Правда и то, что после они с гостем и разговорятся, и обедать пригласят, и ночевать оставят, и гость их не стесняет, гость им приятен, и жалко его отпускать, а все-таки, как он уедет, они безмерно рады, что одни. К ним ездили соседи часто, одна Анна Федоровна только не учащала. Глафира Ивановна это заметила:
— Отчего это тетенька не хочет к нам ездить, Алеша? — говорила она Алексею Петровичу.
— Отчего же ей не хотеть, Глаша? — спрашивал Алексей Петрович.
— Я не могу понять, Алеша.
— И я не понимаю, Глашенька. Отчего бы это, в самом деле?
Приедут они к Анне Федоровне, их приезд ее не радует; станут ее расспрашивать, что с нею, расспросы их Анне Федоровне, видимо, неприятны.
Недаром у соседей чутье тонкое, недаром глаза зрячие — соседи этого не пропустили. Пошли догадки да толки, разнеслись разные слухи. Сборища сделались чаще, разговоры живее. Из слухов больше всех принялся один, вот какой: говорили, что вышла ссора у Анны Федоровны с Глафирой Ивановной за наш уезд, что Глафира Ивановна наш уезд очень порочила, а Анна Федоровна ей этого не спустила,— слово за слово, слово за слово — и поссорились. Анна Федоровна уехала домой, не простившись; Глафира Ивановна тогда струсила и пожаловала к ней мириться. На словах они и помирились, но в душе еще пуще враждовали.
Когда это рассказывали, то пожилые помещики вставали со своих мест, закладывали руки в карманы, начинали ходить по комнате и говорили с волненьем: "Да, Анна Федоровна благородная старушка, честь ей и слава, не выдала родного уезда!" Помещицы, особенно молодые, очень смеялись над Глафирой Ивановной и говорили: "Надо вообразить, как заставила Анна Федоровна эту красавицу замолчать! Нет, это надо вообразить!" Паничи перестали хвалить красоту Глафиры Ивановны, панночки опять стали сердечно говорить с паничами и только изредка упрекали кротко: "А вы еще прокричали ее красавицей!" — на что паничи ничего не отвечали, а притворялись глухими, или вздыхали, или нежней глядели.
К Анне Федоровне каждый день кто-нибудь да наведается; садятся близко, берут ее за обе руки, глядят ей в глаза с участьем и спрашивают об ее здоровье; заводят речь о Глафире Ивановне, о своем уезде или вообще о людях и о людской злобе. Иные просто входили и говорили:
— Анна Федоровна! Я ваш давний друг, я все знаю, что вы потерпели, я знаю вашу доброту и ваше благородство, откройтесь вы мне во всем, как верному другу!
Но Анна Федоровна отвечала:
— Ничего, ничего, право, ничего; я и не знаю, не ведаю, о чем вы мне намекаете.
Анна Федоровна смущалась, еще больше опечаливалась, и ничего нельзя было добиться, ничего нельзя было выпытать.
За это к ней охладели и толковать стали: какая Анна Федоровна странная, непонятная,— потом на нее рассердились, и стали носиться слухи, что не без греха и сама Анна Федоровна.
Некоторые сердца обратились к Глафире Ивановне; кое-кто даже предостерегал ее, чтобы она ни в чем тетке не доверялась и чтобы на родственную любовь ее никогда не надеялась…
Глафиру Ивановну это очень волновало. Она уже теперь не морщилась, когда приезжал гость или гостья, а нетерпеливо ждала этого приезда, бежала навстречу, вела в гостиную, усаживала, и тотчас заходил разговор об Анне Федоровне.
Анну Федоровну трудно было вызвать на откровенность, а Глафиру Ивановну и вызывать было не надо: при одном имени Анны Федоровны она вспыхивала, как порох от огня, удивлялась, негодовала… Уезжал вестовщик или вестовщица, Глафира Ивановна повторяла слышанные новые вести, советовалась с мужем, что ей делать, сердилась на Анну Федоровну; часто доходило до слез. Алексей Петрович ходил около нее, становился перед нею на колени, уговаривал, и сам чуть не плакал.
— Мы ездить к ней больше не будем, Глаша,— говорил Алексей Петрович,— не хочу я ее и видеть!
— Нет, Алеша, нет! Мы поедем к ней.