Рыжеватые волосы ее оттеняли необычайную белизну ее кожи; карие глаза ее сверкали огнем из под густых бархатных бровей; во всей фигуре ее было что то огненное, жгучее...
Пушистые ковры были уже разостланы на пригорках; на них были накинуты в беспорядке шитые шелком подушки. Общество разместилось. Появились повара и лакеи из особенных специальных фургонов.
В это время к панству подъехал грациозным аллюром человек лет сорока пяти. На свежем, мужественном лице его играли энергия и сила. И по осанке, и по одежде всадника смело можно было признать за уродзоного шляхтича.
– А, пан писарь, наш генеральный писарь!{236} – произнес подстароста, посматривая с недоумением кругом, – а где же пышна крулева? Неужели она осталась дома? Тогда это ясное, ласковое утро превратится в зловещий мрак.
– Панна Елена сейчас приедет, – ответил сухо пан писарь.
– А, спасибо, спасибо, сват! – обрадовался чрезмерно Чаплинский, – и от себя, и от всего панства благодарю я! Потому что панна Марылька... никак я не могу привыкнуть к новому имени, – уронил он с презрением, – да, полагаю, наша пышная панна приведет здесь всех в небывалый восторг: нет ведь на всем свете другой такой звездочки!
Неприятная дрожь пробежала по телу у пана писаря, но, подавив в себе негодование, он молча подошел к знакомой ему шляхте. Сам пышный пан староста любезно кивнул ему головой и процедил сквозь зубы: "Прошу пана сесть!"
ІІ
Утро разгоралось яркое и блестящее. День обещал быть роскошным, одним из тех дней, которыми нас дарит на прощанье осень и про которые сложилась даже пословица: "Хто вмер, той каеться, хто жывый, той чваныться".
Лес в своем пышном осеннем уборе сверкал под лучами яркого солнца всеми оттенками золота и бронзы; кроны деревьев, как грандиозные купола, теснились и толпились в долине и вновь подымались за нею, убегая широкими волнами в синеющую даль. Между светло золотыми покровами клена вдруг подымался иногда, словно мрачный монах, почерневший глод; напротив него ярко алел, точно обрызганный кровью, молодой берест; вокруг темного дуба вился в иных местах дикий виноград, щеголяя своими лиловыми листиками.
Вся эта смесь мягких переливов тонов с яркими переходами, все это подавляющее величие векового леса производили неотразимое впечатление. Рыжеволосая красавица не могла устоять от восторга и шумно высказывала свои впечатления молодому, нежному пану.
– Ах, мой пане, какая прелесть, какая роскошь! Этот предсмертный наряд так прекрасен. Я непременно устрою себе такой же.
– Позвольте! – восклицал молодой обожатель. – У пани источник жизни и света, пани не увядающий лес, а лучезарное солнце!
– Вот то то, пане, и худо, – вздохнула с очаровательной улыбкой красавица, – от солнца все прячутся и – прямо в лес, а когда я облекусь в умирающие цвета, мне будут оказывать больше трогательного внимания... Сам пан почует новую волну в своем сердце.
– Ну, пани Виктория! – всплеснул руками пылкий шляхтич, – ничего уже с моим сердцем статься не может: все оно перетлело в уголь.
– Ах, бедный, – уронила с сожалением пани Виктория, – какое же у пана непрочное сердце!
– Агей, до забавы! – раздался в это время громкий возглас пана господаря.
– Начинать пан прикажет? – подскочил Чаплинский.
– Да. А что, у пана отмечены лучшие места для моих почетных гостей?
– Отмечены, пане!
– Мне бы особенно хотелось угодить князю Заславскому. Я ему уступлю свое место. Вероятно, вы для хозяина приберегли самое лучшее?
– Конечно, ясновельможный пане, – поклонился подобострастно Чаплинский и затрубил в серебряный рожок.
На этот призывный звук ответили и из глубины леса, и из дальних опушек другие рожки, давая тем знать, что все на своих местах и ждут распоряжений. Пан староста Чигиринский знаком пригласил своих гостей пожаловать в лес, а пан подстароста начал их расставлять по звериным тропам. Пану писарю указано было место гораздо ниже, в непроходимой трущобе, которая и поручалась ему одному.
"Уж не желают ли они выгнать на меня медведя?" – подумал пан писарь и осмотрел свой отточенный, дорогой ятаган.
Когда именитые гости стали на своих местах, тогда Чаплинский предложил пану старосте занять излюбленное им место; оно находилось хотя немного и дальше, но зато представляло единственный лаз для зверя, так что все ушедшее из леса от пули должно^ было натолкнуться неизбежно на притаившегося здесь мысливца. Молодой Конецпольский одобрил предложение и пошел вслед за подстаростой вверх по опушке.
– Вельможный пане, – остановился Чаплинский, пропуская пана старосту вперед, – как вы насчет Суботова, о котором я вам вчера говорил?
– А что? – повернулся быстро пан староста, думавший совсем о другом.
– Да то, что Хмельницкий владеет им незаконно...{237} jus occupandi*, не имея на то никаких закрепляющих документов; ведь это земли, принадлежащие к старосту, значит, каждый пан староста может наделять их кому хочет, но только за своего пановання, для нового же старосты постановления предшествующего не обязательны.
– Но пан забывает, – возразил с некоторою досадой молодой Конецпольский, – что предшественником моим был на этот раз мой отец, которого я глубоко чту и воля которого для меня священна.
Этими словами был нанесен намерениям Чаплинского смертельный удар, и он, почувствовав его, как то съежился, согнулся и замолк; потом уже, спустя несколько времени, овладев собою, он начал снова тихо и вкрадчиво, в интересах лишь самооправдания:
– Но достоуважаемый панский родитель, воля которого и для всех нас должна быть священной, в последнее время изменил свое мнение о войсковом писаре; егомосць заявил публично сожаление о том, что оставил эту беспокойную голову в живых.
– Говорят, хотя я этого сам и не слыхал, – ответил раздумчиво староста, – во всяком случае отец намекнул бы мне, что Хмельницкий пользуется его даром недобросовестно, что насколько он прежде своими доблестями был полезен нашей милой отчизне, настолько теперь стал явным врагом Речи Посполитой.
– Стал врагом, изменником... Есть свидетели, что он принадлежит к шайке Кривоноса, а панский отец, первый вельможа, государственный деятель, стоящий превыше короля, конечно, был занят более важными интересами, чем следствием про быдло... Наконец женитьба, недуг, – нашептывал льстиво Чаплинский.
* Правом захвата (латин.)
– Д да, но пан забывает, что сам отец изменил свои политические убеждения, стал поддерживать короля... стал восставать против золотой нашей свободы...
– Эх, вельможный мой пане, такие слухи распускает про ясноосвецоного магната лишь быдло козачье, вот вроде этого писаря, чтобы высоким именем произвести смуту... О, поверьте, вы отогреете за пазухой змею!
– Быть может, да я и сам его недолюбливаю, – потер себе лоб староста, – не доверяю его льстивым речам. Но чтобы явно нарушить распоряжение отца – ни за что! Голову скорее сниму ему, если уличу в измене, а унизиться до грабежа хлопа – не унижусь!
– Я преклоняюсь пред высокими понятиями о рыцарской чести, которые вельможный пан в себе воспитал, – поклонился ниже ободренный Чаплинский, – только во всяком случае повторяю, что это человек очень хитрый и крайне опасный... Его бы удалить, обрезать...
– Д да, кабы Перун разразил его, то я был бы рад, – улыбнулся пан староста, – а зацепить человека без всякого с его стороны повода считаю недостойным себя.
– А если бы кто совершил над пресловутым писарем или над его имуществом какое либо насилие, – впился в старосту расширенными зрачками Чаплинский, осененный какою то жгучею мыслью, – то вельможный пан посмотрел бы на это сквозь пальцы?
– А мне что? – пожал тот плечами, – для удовлетворения и личных обид, и имущественных имеются особые суды, жалуйся!
– Совершенно верно! – даже захлебнулся от восторга Чаплинский. – Вот и место! – указал он разбитый молниею ствол липы. – К этому пню сбегаются все тропы. Ну, счастливого полеванья, коханый мой пане! – поклонился он и, не чуя земли под ногами, побежал вдоль опушки дать сигнал к началу гона, а сам решил отправиться с дамами, и особенно с панной Марылькой, на более интересную охоту...
Осмотрелся еще раз пан писарь, снял дорогую черкесскую винтовку, подаренную ему приятелем Тугай беем, проткнул иглой затравку, подсыпал на пановку свежего пороха и поправил кремень; осмотревши ее еще со всех сторон, прикинувши раза два три на прицеле, он остался, наконец, доволен рушницей и поставил ее у ствола березы, за которым притаился и сам; такому же тщательному осмотру подверглись и его турецкие пистолеты, и ятаган, и кинжал, и даже охотничий нож. Успокоившись насчет оружия, писарь начал приглядываться к местности, которой ему пришлось быть хозяином.
Словно очарованный, стоял задумчивый лес. Все было спокойно, под высокими светлыми сводами. Только пятна ярких цветов медленно передвигались на них, то сверкая световою игрой, то сливаясь в прихотливые радуги. Внизу было светло; но свет, проникавший сквозь толщу зелени, принимал здесь фантастический золотисто голубоватый оттенок. Толстые стволы вековых дерев, по мере удаления, окрашивались больше и больше в синий цвет, так что глубина леса казалась вся синей... Только в иных местах прорвавшиеся сквозь листву солнечные лучи обрызгивали яркими бликами гигантов и нарушали световую гармонию.
В лесу стояла чуткая тишина; одни лишь дятлы прерывали ее, и эхо звонко разносило по лесу их постукивания. Здесь, в глубине леса, тянуло сыростью, и в воздухе, хотя и мягком, чувствовалась уже ободряющая свежесть, предшественница грядущих морозов.
Торжественный покой дремучего леса смирил поднявшуюся было бурю в сердце прибывшего гостя и навеял поэтическое затишье: только внутренний охотничий жар медленно распалял его и заставлял вздрагивать сладостным трепетом сердце. Он присматривался и приглядывался к каждому кусту, к каждому валежнику... Ничего нигде... ни лесной мыши!.. Только по другой стороне оврага заколебалась какая то тень. Не лисица ли это? Они чутки и удирают до наступления опасности. Но нет!.. Лисица на таком расстоянии – не более кошки, а это что то другое...
Пан писарь начал зорче следить за этим местом и, наконец, убедился, что там, за дубом, прячется тоже какой то охотник.
Пану писарю это показалось странным.