По Нью-Йоркскому времени

Петро Немировський

Сторінка 4 з 24

Сорвал накипевшее зло и отомстил этому торговцу несчастьем.

Оля уже была дома. Она ходила. Пока на костылях, но врачи обнадеживали.

3

– Завтра иду в Бруклинский суд.

– В Бьюклинский суд? Что, уже вызывают? – мрачно пошутил дядя Гриша.

Он сидел напротив Михаила в расстегнутой рубашке, изредка почесывая грудь. Морщинок на его лице – тьма. Непонятно, откуда у этого маленького человека берутся силы вкалывать по десять часов в день, обустраивать дом дочки в Нью-Джерси и удовлетворять во всех отношениях необъятную Еву. Железный.

– Сейчас новые правила. Вэлфер нужно отрабатывать, – пояснил Михаил.

– А ты закоси. Скажи им, что страдаешь хроническими мигренями. Чуть что – пойдешь к врачу, заплатишь ему сто долларов, он тебе выпишет любую справку.

– Здесь такое проходит?

– Почему нет? Это же Амейика, свободная страна… Ну что, племяш, давай еще по рюмочке. Завтра Йом-Кипур. Весь Нью-Йорк – выходной. На улицах не увидишь ни души, все – в синагогах, – сказал дядя Гриша, любивший преувеличения.

Выпили. Закусили.

– Ты ешь, Михась, бо завтра будем голодать. До звезды.

…Йом-Кипур для Михаила был связан с дедом. С дедом Самуилом, который погиб в лагере. За что его посадили? Кто знает. В справке о реабилитации сказано: "Постановлением Тройки УНКВД от 9 декабря 1938 г. Чужин С. С. осужден на 10 лет лишения свободы за антисоветскую агитацию". Непонятно, зачем деда отвезли из Биробиджана в Кемерово. Ведь и возле Хабаровска было полно зон. И против чего дед Самойло агитировал?

Он приехал вместе с семьей из Бершади на Дальний Восток. Семейное предание хранит историю о каком-то родном брате деда Самуила – тот якобы уехал в Америку после революции, стал там фермером. Писал на родину письма, звал к себе. Но дед Самуил был помоложе и понаивней. Как всякий образованный человек, он слишком серьезно относился к идеям. Поверил, что сможет стать фермером в биробиджанском колхозе.

В итоге – батрачил на холодной земле Дальнего Востока, искал правду на колхозных собраниях. Родил еще одного сына. Попал в лагерь. Погиб.

– Ты знаешь, я пытался здесь разыскать наших дальних родственников, отправлял запросы, – рассказывал дядя Гриша. Он окосел как-то сразу, после второй рюмки, но остановился на определенной точке. Морщинки его разгладились, глаза заблестели. – Но Чужиных в Америке – полмиллиона! Оказывается, Чужины могут быть и Чазанами, и Казанами, и Каганами. Очень древняя фамилия, библейская…

От деда Самуила не осталось ни единого фотоснимка. Только рисунок, который спустя годы нарисовал отец Михаила простым карандашом.

Дед сидел на стуле вполоборота. Ничего героического. Никакого величия. Ничего библейского. Угловатая фигура, угловатое лицо со впавшими щеками, съехавшая набок кепка. Отец запомнил деда таким. Таким, быть может, он сидел и на допросе. Таким, наверное, его видели в последний раз в бараке, перед тем, как всех зэков-евреев этого барака повели убивать за отказ работать в Йом-Кипур. Их убили возле скалы, размозжив им головы кирками. Живых и мертвых сбросили в траншею и присыпали землей.

В соседней траншее лежали православные, убитые за отказ работать на Пасху.

Все эти подробности рассказал лагерник, вернувшийся в 1954-м в Бершадь из Кемеровской зоны.

Дед Самуил и Судный день для Михаила были связаны в единое целое. Потому что в этот день все мужчины в семье Чужиных постились в память об умерших и погибших, и дед Самуил в семейном мартирологе значился отдельно и чтился особо. Высоколобый идеалист. Мученик. С дедом как-то соединялось несоединимое: теплое местечко на юге червонной Украйны – и мерзлая земля Дальнего Востока; телега с развеселым балагулой – и вагоны с вохрой и зэками. Дед – это Пост. Стакан воды и баланда. Пение шофара – и лай овчарок. Дед – это лагерь и синагога. Дорога за счастливой долей. И дорога в зону. И на Тот свет. И с Того света...

Отец в Йом-Кипур постился тайно, никому не говорил об этом. Он не любил все эти "синагогальные штучки", но в Судный день постом отдавал дань памяти ушедших. Дядя Гриша постился открыто, демонстративно, вплетая в Йом-Кипур и некоторый политический мотив. Для него еврей, идущий в синагогу, – это еврей, выступающий против советской власти.

А для Михаила Йом-Кипур – это страшный день. В кровавом закате. В стонах на пепелище. В звоне последней трубы.

Он помнит, как дядя Гриша, приехав из Бершади в Киев к ним в гости, взял двенадцатилетнего племянника с собой в синагогу. В единственную тогда ветхую синагогу на Подоле.

…Талесы, ермолки, кивот со свитками. Гул, как в улье. Происходит что-то непонятное, все чего-то ждут.

А на улице стоят женщины и мужчины. Негромко переговариваются. Достают конверты. Читают письма о какой-то Валечке, что устроилась клерком в тель-авивском банке, о каком-то Диме в Чикаго. Всех что-то объединяет. Полушепот. Акцент идиш. Страх. Кровь. Что-то сильнее, чем кровь.

Михаил слушал обрывки разговоров, снова возвращался в синагогу. Протискивался между пиджаками и талесами. Вот раввин развернул свиток, читает громко, и голос его дрожит: "Шма, Исраэль!" И оживают, нарисованные на колоннах, львы и орлы. "Шма, Исраэль!" – раввин кашляет, задыхается, читает из последних сил.

Михаэль снова выходил на улицу. Разговоры о какой-то звезде, о Книге, в которую страшный и грозный Бог сейчас впишет судьбу каждого еврея на грядущий год. И поставит Свою печать.

"Шма, Исраэль!" – прокричал раввин, воздев руки над свитком. Затем поднес к губам позолоченный рог. Мертвая тишина. "У-у-у!.." – протрубил рог…

4

Показались два зеленых светящихся шара у входа в подземку. Через турникеты Михаил прошел более уверенно, чем в первый раз. Уже знал, что пули в метро не свистят.

Выйдя на улицу, долго спрашивал, как попасть в Бруклинский суд. Спешащие прохожие улыбались, но пожимали плечами. Михаил не уставал повторять "волшебные" слова: sorry, please. Без толку.

– Б...ь! – выругался он в сердцах.

Идущая мимо женщина остановилась:

– Какие-то проблемы? – спросила она по-русски. – А-а… Вам нужно проехать еще две остановки.

Через час он вошел в здание суда. Достал из кармана бумажку, где было указано, к кому он должен обратиться. Мистер Джек Уайт.

Наверное, мистер Уайт – важный судебный клерк, и Михаил должен будет ему помогать. Что ж, научится работать с деловыми бумагами, подтянет английский. Неплохо для начала. Сразу получил чистую работу. Босс уважает. "Мистер Майкл Тчузин?" – "Да, мистер Уайт". – "Бросайте работать. Время ленча".

…В подвале воняло хлоркой. Три негра, сидя на корточках возле урны, курили. Мистер Уайт, черный, как антрацит, вручил Михаилу швабру. Указал на пластиковую посудину на колесиках, с ручкой сбоку и валиками для отжимания воды. Мистер Уайт с плохо скрываемым наслаждением в голосе произнес: "Сэр, ваши туалеты – на первом этаже. За два часа сегодняшнего опоздания с вас вычтут десять долларов". Негры умолкли, с любопытством смотрели, как поведет себя этот белый.

Михаил глуповато улыбнулся. В армии салагу отправляли мыть парашу в первую же ночь, а за отказ избивали. Главное было – сразу не сломаться. Пусть бьют – говори "нет". А здесь – не Советская армия. Здесь – Бруклинский суд. Все вежливо. Без рукоприкладства. Светлую сторону при желании можно найти во всем.

– Sorry, – Михаил отдал швабру, развернулся и ушел.

Судя по всему, вэлфер ему теперь не дадут.

В сквере он сел на скамейку, закурил. Чего же он хотел? Приехал в Америку – без полезной специальности, без денег, с плохим английским. И сразу все получить? Слава Богу, есть дядя Гриша, который согласился устроить в бригаду маляров. Хорошо, что отец когда-то научил малярничать. Он здоров, молод, полон сил. Не ной! И забудь. Забудь про дачи, про костерки, про туманы над старым Днепром...

Михаил выпустил пару дымных колечек. Сигареты, кстати, стоят дорого, курить придется поменьше. И квартиру нужно найти поскромнее. От покупки машины тоже придется отказаться. Аскетизм. Воздержание. Готовься, Михась, проливать трудовой пот. Он хмыкнул. Обозленный и в то же время жалкий зашагал к метро.

ххх

Вскоре он снял крохотную квартирку на первом этаже ветхого двухэтажного дома. В коридоре в бойлерной гудел мотор, оттуда крепко тянуло мазутом. В комнате по стенам ползла плесень, линолеум на полу был разорван.

Мебель подбирал на улице. Вечером брел вдоль тротуаров, где рядом с мусорными мешками валялись разбитые стулья и диваны. Нашел почти новый матрас. Втащил матрас в квартиру, бросил на пол и прикрыл шерстяным одеялом. Завтра его ждал первый рабочий день в бригаде маляров.

Лежал и курил. Раскаивался в том, что приехал в Америку. Обвинял Олю, ее мужа, всех. Плакал. И презирал себя за эти слезы.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Свечка догорала, голубой шарик скатился по фитилю и погас. Алексей обмакнул палец в расплавленный воск, посмотрел, как медленно застывает теплая матовая пленка. Алексей еще ясно не видел Героя своего романа. Лишь один раз, когда дописывал последнюю строку, почудилось, что рядом промелькнул какой-то парень, вернее, чья-то тень оторвалась от одной стены и вошла в другую. И в этот миг сквозь сердце Алексея прошла крепкая цыганская игла. Боль уже была не сладкой, как в прошлый раз, а, напротив, саднящей и острой.

Н-да, этот Михаил – сильный. У него хватает мужества презирать собственные слезы. Алексей же своими слезами дорожил.

Первое время по приезде в Нью-Йорк Алексей тоже не шибко веселился. Пил водку и не пьянел. А когда нервы не выдерживали, выходил из дома и шел к Гудзону. Благо, быстрым шагом до реки можно было добраться за полчаса.

Яркие звезды горели над беспокойной водой. Волны разбивались о мшистые валуны, в лунном свете возникали белые пятна пены. Шум, плеск волн, далекий гул возвращали сиюминутное вечному, напоминали о других берегах, не утраченных навеки, а иных – которые будут когда-то обретены…

В единственную тогда в Нью-Йорке русскую газету Алексея не взяли. Ничего другого, кроме как писать статьи, он делать не умел. Пробовал устроиться консьержем или швейцаром.

1 2 3 4 5 6 7