Чину не дали, — пробасил Ракитин
— Какого чину?
— Старец его пропах.
— Как пропах? Вздор ты какой-нибудь мелешь, скверность какую-нибудь хочешь сказать. Молчи, дурак. Пустишь меня, Алеша, на колени к себе посидеть, вот так! — И вдруг она мигом привскочила и прыгнула смеясь ему на колени, как ласкающаяся кошечка, нежно правою рукой охватив ему шею. — Развеселю я тебя, мальчик ты мой богомольный! Нет, в самом деле, неужто позволишь мне на коленках у тебя посидеть, не осердишься? Прикажешь — я соскочу.
Алеша молчал. Он сидел, боясь шевельнуться, он слышал ее слова: "Прикажешь — я соскочу", но не ответил как будто замер. Но не то в нем было, чего мог бы ждать и что мог бы вообразить в нем теперь, например, хоть Ракитин, плотоядно наблюдавший со своего места. Великое горе души его поглощало все ощущения, какие только могли зародиться в сердце его, и если только мог бы он в сию минуту дать себе полный отчет, то и сам бы догадался, что он теперь в крепчайшей броне против всякого соблазна и искушения Тем не менее, несмотря на всю смутную безотчетность его душевного состояния и на всё угнетавшее его горе, он всё же дивился невольно одному новому и странному ощущению, рождавшемуся в его сердце: эта женщина, эта "страшная" женщина не только не пугала его теперь прежним страхом, страхом зарождавшимся в нем прежде при всякой мечте о женщине, если мелькала таковая в его душе, но, напротив, эта женщина, которую он боялся более всех, сидевшая у него на коленях и его обнимавшая, возбуждала в нем вдруг теперь совсем иное, неожиданное и особливое чувство, чувство какого-то необыкновенного, величайшего и чистосердечнейшего к ней любопытства, и всё это уже безо всякой боязни, без малейшего прежнего ужаса — вот что было главное и что невольно удивляло его.
— Да полно вздор-то вам болтать, — закричал Ракитин, — а лучше шампанского подавай, долг на тебе, сама знаешь!
— Вправду долг. Ведь я, Алеша, ему за тебя шампанского сверх всего обещала, коль тебя приведет. Катай шампанского, и я стану пить! Феня, Феня, неси нам шампанского, ту бутылку, которую Митя оставил, беги скорее. Я хоть и скупая, а бутылку подам, не тебе, Ракитка, ты гриб, а он князь! И хоть не тем душа моя теперь полна, а так и быть, выпью и я с вами, дебоширить хочется!
— Да что это у тебя за минута, и какая такая там "весть", можно спросить, аль секрет? — с любопытством ввернул опять Ракитин, изо всей силы делая вид, что и внимания не обращает на щелчки, которые в него летели беспрерывно.
— Эх, не секрет, да и сам ты знаешь, — озабоченно проговорила вдруг Грушенька, повернув голову к Ракитину и отклонясь немного от Алеши, хотя всё еще продолжая сидеть у него на коленях, рукой обняв его шею, — офицер едет, Ракитин, офицер мой едет!
— Слышал я, что едет, да разве уж так близко?
— В Мокром теперь, оттуда сюда эстафет пришлет, так сам написал, давеча письмо получила. Сижу и жду эстафета.
— Вона! Почему в Мокром?
— Долго рассказывать, да и довольно с тебя.
— То-то Митенька-то теперь, — уй, уй! Он-то знает аль не знает?
— Чего знает! Совсем не знает! Кабы узнал, так убил бы. Да я этого теперь совсем не боюсь, не боюсь я теперь его ножа. Молчи, Ракитка, не поминай мне о Дмитрии Федоровиче: сердце он мне всё размозжил. Да не хочу я ни о чем об этом в эту минуту и думать. Вот об Алешечке могу думать, я на Алешечку гляжу… Да усмехнись ты на меня, голубчик, развеселись, на глупость-то мою, на радость-то мою усмехнись… А ведь улыбнулся, улыбнулся! Ишь ласково как смотрит. Я, знаешь, Алеша, всё думала, что ты на меня сердишься за третьеводнишнее, за барышню-то. Собака я была, вот что… Только все-таки хорошо оно, что так произошло. И дурно оно было и хорошо оно было, — вдумчиво усмехнулась вдруг Грушенька, и какая-то жестокая черточка мелькнула вдруг в ее усмешке. — Митя сказывал, что кричала: "Плетьми ее надо!" Разобидела я тогда ее уж очень. Зазвала меня, победить хотела, шоколатом своим обольстить… Нет, оно хорошо, что так произошло, — усмехнулась она опять. — Да вот боюсь всё, что ты осердился…
— А ведь и впрямь, — с серьезным удивлением ввернул вдруг Ракитин. — Ведь она тебя, Алеша, в самом деле боится, цыпленка этакого.
— Это для тебя, Ракитка, он цыпленок, вот что… потому что у тебя совести нет, вот что! Я, видишь, я люблю его душой, вот что! Веришь, Алеша, что я люблю тебя всею душой?
— Ах ты, бесстыдница! Это она в любви тебе, Алексей, объясняется!
— А что ж, и люблю.
— А офицер? А весточка золотая из Мокрого?
— То одно, а это другое.
— Вот как по-бабьему выходит!
— Не зли меня, Ракитка, — горячо подхватила Грушенька, — то одно, а это другое. Я Алешу по-иному люблю. Правда, Алеша, была у меня на тебя мысль хитрая прежде. Да ведь я низкая, я ведь неистовая, ну, а в другую минуту я, бывало, Алеша, на тебя как на совесть мою смотрю. Всё думаю: "Ведь уж как такой меня, скверную, презирать теперь должен". И третьего дня это думала, как от барышни сюда бежала. Давно я тебя заметила так, Алеша, и Митя знает, ему говорила. Вот Митя так понимает. Веришь ли, иной раз, право, Алеша, смотрю на тебя и стыжусь, всеё себя стыжусь… И как это я об тебе думать стала и с которых пор, не знаю и не помню…
Вошла Феня и поставила на стол поднос, на нем откупоренную бутылку и три налитые бокала.
— Шампанское принесли! — прокричал Ракитин, — возбуждена ты, Аграфена Александровна, и вне себя. Бокал выпьешь, танцевать пойдешь. Э-эх; и того не сумели сделать, — прибавил он, разглядывая шампанское. — В кухне старуха разлила, и бутылку без пробки принесли, и теплое. Ну давай хоть так.
Он подошел к столу, взял бокал, выпил залпом и налил себе другой.
— На шампанское-то не часто нарвешься, — проговорил он, облизываясь, — ну-тка, Алеша, бери бокал, покажи себя. За что же нам пить? За райские двери? Бери, Груша, бокал, пей и ты за райские двери.
— За какие это райские двери?
Она взяла бокал. Алеша взял свой, отпил глоток и поставил бокал назад.
— Нет, уж лучше не надо! — улыбнулся он тихо.
— А хвалился! — крикнул Ракитин.
— Ну и я, коли так, не буду, — подхватила Грушенька, — да и не хочется. Пей, Ракитка, один всю бутылку. Выпьет Алеша, и я тогда выпью.
— Телячьи нежности пошли! — поддразнил Ракитин. — А сама на коленках у него сидит! У него, положим, горе, а у тебя что? Он против бога своего взбунтовался, колбасу собирался жрать…
— Что так?
— Старец его помер сегодня, старец Зосима, святой.
— Так умер старец Зосима! — воскликнула Грушенька. — Господи, а я того и не знала! — Она набожно перекрестилась. — Господи, да что же я, а я-то у него на коленках теперь сижу! — вскинулась она вдруг как в испуге, мигом соскочила с колен и пересела на диван. Алеша длинно с удивлением поглядел на нее, и на лице его как будто что засветилось.
— Ракитин, — проговорил он вдруг громко и твердо, — не дразни ты меня, что я против бога моего взбунтовался Не хочу я злобы против тебя иметь, а потому будь и ты добрее. Я потерял такое сокровище, какого ты никогда не имел, и ты теперь не можешь судить меня. Посмотри лучше сюда на нее: видел, как она меня пощадила? Я шел сюда злую душу найти — так влекло меня самого к тому, потому что я был подл и зол, а нашел сестру искреннюю, нашел сокровище — душу любящую… Она сейчас пощадила меня… Аграфена Александровна, я про тебя говорю. Ты мою душу сейчас восстановила.
У Алеши затряслись губы и стеснилось дыхание. Он остановился.
— Будто уж так и спасла тебя! — засмеялся Ракитин злобно. — А она тебя проглотить хотела, знаешь ты это?
— Стой, Ракитка! — вскочила вдруг Грушенька, — молчите вы оба. Теперь я всё скажу: ты, Алеша, молчи, потому что от твоих таких слов меня стыд берет, потому что я злая, а не добрая, — вот я какая. А ты, Ракитка, молчи потому, что ты лжешь. Была такая подлая мысль, что хотела его проглотить, а теперь ты лжешь, теперь вовсе не то… и чтоб я тебя больше совсем не слыхала, Ракитка! — Всё это Грушенька проговорила с необыкновенным волнением.
— Ишь ведь оба бесятся! — прошипел Ракитин, с удивлением рассматривая их обоих, — как помешанные, точно я в сумасшедший дом попал. Расслабели обоюдно, плакать сейчас начнут!
— И начну плакать, и начну плакать! — приговаривала Грушенька. — Он меня сестрой своей назвал, и я никогда того впредь не забуду! Только вот что, Ракитка, я хоть и злая, а все-таки я луковку подала.
— Каку таку луковку? Фу, черт, да и впрямь помешались!
Ракитин удивлялся на их восторженность и обидчиво злился, хотя и мог бы сообразить, что у обоих как раз сошлось всё, что могло потрясти их души так, как случается это нечасто в жизни. Но Ракитин, умевший весьма чувствительно понимать всё, что касалось его самого, был очень груб в понимании чувств и ощущений ближних своих — отчасти по молодой неопытности своей, а отчасти и по великому своему эгоизму.
— Видишь, Алешечка, — нервно рассмеялась вдруг Грушенька, обращаясь к нему, — это я Ракитке похвалилась, что луковку подала, а тебе не похвалюсь, я тебе с иной целью это скажу. Это только басня, но она хорошая басня, я ее, еще дитей была, от моей Матрены, что теперь у меня в кухарках служит, слышала. Видишь, как это: "Жила-была одна баба злющая-презлющая и померла. И не осталось после нее ни одной добродетели. Схватили ее черти и кинули в огненное озеро. А ангел-хранитель ее стоит да и думает: какую бы мне такую добродетель ее припомнить, чтобы богу сказать. Вспомнил и говорит богу: она, говорит, в огороде луковку выдернула и нищенке подала. И отвечает ему бог: возьми ж ты, говорит, эту самую луковку, протяни ей в озеро, пусть ухватится и тянется, и коли вытянешь ее вон из озера, то пусть в рай идет, а оборвется луковка, то там и оставаться бабе, где теперь. Побежал ангел к бабе, протянул ей луковку: на, говорит, баба, схватись и тянись. И стал он ее осторожно тянуть и уж всю было вытянул, да грешники прочие в озере, как увидали, что ее тянут вон, и стали все за нее хвататься, чтоб и их вместе с нею вытянули. А баба-то была злющая-презлющая, и почала она их ногами брыкать: "Меня тянут, а не вас, моя луковка, а не ваша". Только что она это выговорила, луковка-то и порвалась. И упала баба в озеро и горит по сей день. А ангел заплакал и отошел".