Пожав руку моему новому знакомому, я протянул ее также и девочке. Она ласково подала мне свою крохотную ручонку и, глядя снизу вверх голубыми глазами, спросила:
— Ты придешь к нам опять?
— Приду, — ответил я, — непременно!..
— Что ж, — сказал в раздумьи Валек, — приходи, пожалуй, только в такое время, когда наши будут в городе.
— Кто это "ваши"?
— Да наши… все: Тыбурций, Лавровский, Туркевич. Профессор… тот, пожалуй, не помешает.
— Хорошо. Я посмотрю, когда они будут в городе, и тогда приду. А пока прощайте!
— Эй, послушай-ка, — крикнул мне Валек, когда я отошел несколько шагов. А ты болтать не будешь о том, что был у нас?
— Никому не скажу, — ответил я твердо.
— Ну вот, это хорошо! А этим твоим дуракам, когда станут приставать, скажи, что видел черта.
— Ладно, скажу.
— Ну, прощай!
— Прощай.
Густые сумерки залегли над Княжьим-Веном, когда я приблизился к забору своего сада. Над замком зарисовался тонкий серп луны, загорелись звезды. Я хотел уже подняться на забор, как кто-то схватил меня за руку.
— Вася, друг, — заговорил взволнованным шепотом мой бежавший товарищ. Как же это ты?.. Голубчик!..
— А вот, как видишь… А вы все меня бросили!.. Он потупился, но любопытство взяло верх над чувством стыда, и он спросил опять:
— Что же там было?
— Что, — ответил я тоном, не допускавшим сомнения, — разумеется, черти… А вы — трусы.
И, отмахнувшись от сконфуженного товарища, я полез на забор.
Через четверть часа я спал уже глубоким сном, и во сне мне виделись действительные черти, весело выскакивавшие из черного люка. Валек гонял их ивовым прутиком, а Маруся, весело сверкая глазками, смеялась и хлопала в ладоши.
V. Знакомство продолжается
С этих пор я весь был поглощен моим новым знакомством. Вечером, ложась в постель, и утром, вставая, я только и думал о предстоящем визите на гору. По улицам города я шатался теперь с исключительною целью — высмотреть, тут ли находится вся компания, которую Януш характеризовал словами "дурное общество"; и если Лавровский валялся в луже, если Туркевич и Тыбурций разглагольствовали перед своими слушателями, а темные личности шныряли по базару, я тотчас же бегом отправлялся через болото, на гору, к часовне, предварительно наполнив карманы яблоками, которые я мог рвать в саду без запрета, и лакомствами, которые я сберегал всегда для своих новых друзей.
Валек, вообще очень солидный и внушавший мне уважение своими манерами взрослого человека, принимал эти приношения просто и по большей части откладывал куда-нибудь, приберегая для сестры, но Маруся всякий раз всплескивала ручонками, и глаза ее загорались огоньком восторга; бледное лицо девочки вспыхивало румянцем, она смеялась, и этот смех нашей маленькой приятельницы отдавался в наших сердцах, вознаграждая за конфеты, которые мы жертвовали в ее пользу.
Это было бледное, крошечное создание, напоминавшее цветок, выросший без лучей солнца. Несмотря на свои четыре года, она ходила еще плохо, неуверенно ступая кривыми ножками и шатаясь, как былинка; руки ее были тонки и прозрачны; головка покачивалась на тонкой шее, как головка полевого колокольчика; глаза смотрели порой так не по-детски грустно, и улыбка так напоминала мне мою мать в последние дни, когда она, бывало, сидела против открытого окна и ветер шевелил ее белокурые волосы, что мне становилось самому грустно, и слезы подступали к глазам.
Я невольно сравнивал ее с моей сестрой; они были в одном возрасте, но моя Соня была кругла, как пышка, и упруга, как мячик. Она так резво бегала, когда, бывало, разыграется, так звонко смеялась, на ней всегда были такие красивые платья, и в темные косы ей каждый день горничная вплетала алую ленту.
А моя маленькая приятельница почти никогда не бегала и смеялась очень редко; когда же смеялась, то смех ее звучал, как самый маленький серебряный колокольчик, которого на десять шагов уже не слышно. Платье ее было грязно и старо, в косе не было лент, но волосы у нее были гораздо больше и роскошнее, чем у Сони, и Валек, к моему удивлению, очень искусно умел заплетать их, что и исполнял каждое утро.
Я был большой сорванец. "У этого малого, — говорили обо мне старшие, — руки и ноги налиты ртутью", чему я и сам верил, хотя не представлял себе ясно, кто и каким образом произвел надо мной эту операцию. В первые же дни я внес свое оживление и в общество моих новых знакомых. Едва ли эхо старой "каплицы"[10] повторяло когда-нибудь такие громкие крики, как в это время, когда я старался расшевелить и завлечь в свои игры Валека и Марусю. Однако это удавалось плохо. Валек серьезно смотрел на меня и на девочку, и раз, когда я заставил ее бегать со мной взапуски, он сказал:
— Нет, она сейчас заплачет.
Действительно, когда я растормошил ее и заставил бежать, Маруся, заслышав мои шаги за собой, вдруг повернулась ко мне, подняв ручонки над головой, точно для защиты, посмотрела на меня беспомощным взглядом захлопнутой пташки и громко заплакала. Я совсем растерялся.
— Вот, видишь, — сказал Валек, — она не любит играть.
Он усадил ее на траву, нарвал цветов и кинул ей; она перестала плакать и тихо перебирала растения, что-то говорила, обращаясь к золотистым лютикам, и подносила к губам синие колокольчики. Я тоже присмирел и лег рядом с Валеком около девочки.
— Отчего она такая? — спросил я, наконец, указывая глазами на Марусю.
— Невеселая? — переспросил Валек и затем сказал тоном совершенно убежденного человека: — А это, видишь ли, от серого камня.
— Да-а, — повторила девочка, точно слабое эхо, — это от серого камня.
— От какого серого камня? — переспросил я, не понимая.
— Серый камень высосал из нее жизнь, — пояснил Валек, попрежнему смотря на небо. — Так говорит Тыбурций… Тыбурций хорошо знает.
— Да-а, — опять повторила тихим эхо девочка, — Тыбурций всё знает.
Я ничего не понимал в этих загадочных словах, которые Валек повторял за Тыбурцием, однако аргумент, что Тыбурций всё знает, произвел и на меня свое действие. Я приподнялся на локте и взглянул на Марусю. Она сидела в том же положении, в каком усадил ее Валек, и всё так же перебирала цветы; движения ее тонких рук были медленны; глаза выделялись глубокою синевой на бледном лице; длинные ресницы были опущены. При взгляде на эту крохотную грустную фигурку мне стало ясно, что в словах Тыбурция, — хотя я и не понимал их значения, — заключается горькая правда. Несомненно, кто-то высасывает жизнь из этой странной девочки, которая плачет тогда, когда другие на ее месте смеются. Но как же может сделать это серый камень?
Это было для меня загадкой, страшнее всех призраков старого замка. Как ни ужасны были турки, томившиеся под землею, как ни грозен старый граф, усмирявший их в бурные ночи, но все они отзывались старою сказкой. А здесь что-то неведомо страшное было налицо. Что-то бесформенное, неумолимое, твердое и жестокое, как камень, склонялось над маленькою головкой, высасывая из нее румянец, блеск глаз и живость движений. "Должно быть, это бывает по ночам", — думал я, и чувство щемящего до боли сожаления сжимало мне сердце.
Под влиянием этого чувства я тоже умерил свою резвость. Применяясь к тихой солидности нашей дамы, оба мы с Валеком, усадив ее где-нибудь на траве, собирали для нее цветы, разноцветные камешки, ловили бабочек, иногда делали из кирпичей ловушки для воробьев. Иногда же, растянувшись около нее на траве, смотрели в небо, как плывут облака высоко над лохматою крышей старой "каплицы", рассказывали Марусе сказки или беседовали друг с другом.
Эти беседы с каждым днем всё больше закрепляли нашу дружбу с Валеком, которая росла, несмотря на резкую противоположность наших характеров. Моей порывистой резвости он противопоставлял грустную солидность и внушал мне почтение своею авторитетностью и независимым тоном, с каким отзывался о старших. Кроме того, он часто сообщал мне много нового, о чем я раньше и не думал. Слыша, как он отзывается о Тыбурции, точно о товарище, я спросил:
— Тыбурций тебе отец?
— Должно быть, отец, — ответил он задумчиво, как будто этот вопрос не приходил ему в голову.
— Он тебя любит?
— Да, любит, — сказал он уже гораздо увереннее. — Он постоянно обо мне заботится и, знаешь, иногда он целует меня и плачет…
— И меня любит и тоже плачет, — прибавила Маруся с выражением детской гордости.
— А меня отец не любит, — сказал я грустно. — Он никогда не целовал меня… Он нехороший.
— Неправда, неправда, — возразил Валек, — ты не понимаешь. Тыбурций лучше знает. Он говорит, что судья — самый лучший человек в городе, и что городу давно бы уже надо провалиться, если бы не твой отец, да еще поп, которого недавно посадили в монастырь, да еврейский раввин. Вот из-за них троих…
— Что из-за них?
— Город из-за них еще не провалился, — так говорит Тыбурций, — потому что они еще за бедных людей заступаются… А твой отец, знаешь… он засудил даже одного графа…
— Да, это правда… Граф очень сердился, я слышал.
— Ну, вот видишь! А ведь графа засудить не шутка.
— Почему?
— Почему? — переспросил Валек, несколько озадаченный… — Потому что граф — не простой человек… Граф делает, что хочет, и ездит в карете, и потом… у графа деньги; он дал бы другому судье денег, и тот бы его не засудил, а засудил бы бедного.
— Да, это правда. Я слышал, как граф кричал у нас в квартире: "Я вас всех могу купить и продать!"
— А судья что?
— А отец говорит ему: "Подите от меня вон!"
— Ну вот, вот! И Тыбурций говорит, что он не побоится прогнать богатого, а когда к нему пришла старая Иваниха с костылем, он велел принести ей стул. Вот он какой! Даже и Туркевич не делал никогда под его окнами скандалов.
Это была правда: Туркевич во время своих обличительных экскурсий всегда молча проходил мимо наших окон, иногда даже снимая шапку.
Всё это заставило меня глубоко задуматься. Валек указал мне моего отца с такой стороны, с какой мне никогда не приходило в голову взглянуть на него: слова Валека задели в моем сердце струну сыновней гордости; мне было приятно слушать похвалы моему отцу, да еще от имени Тыбурция, который "всё знает"; но, вместе с тем, дрогнула в моем сердце и нота щемящей любви, смешанной с горьким сознанием: никогда этот человек не любил и не полюбит меня так, как Тыбурций любит своих детей.
VI Среди "Серых камней"
Прошло еще несколько дней.