В окопах Сталінграда

Віктор Некрасов

Сторінка 48 з 51

Иди. Мне хорошо.

— Там под подушкой я фляжку положил. Чтоб не скучали.

— Спасибо, Гаркуша. Не беспокойся.

— Это командир взвода Лисагор передали. Чтоб нас вспоминал, сказал.

— Спасибо. Поблагодари его. Не забудь.

— Обязательно. — И потоптавшись еще вокруг меня: — Не холодно?

— Нисколько. Все хорошо. Иди, иди.

Он просовывает свою шершавую руку мне под одеяло и пожимает пальцы.

— А жар у вас все-таки есть. — И немного еще помявшись: — Ну, поправляйтесь… А кончится, еще привезем. Чтоб не скучно было.

И, весело подмигнув мне, уходит.

6

Госпиталь, в который я попадаю после медсанбата, — незавидный госпиталь. Маленький, тесный, бывшая школа. Лежат в коридорах прямо на соломе. Одеял не хватает, простынь тоже, халатов и тапочек нет. Мы долго лежим в приемной, ждем, когда натопят баню. Ругаемся на чем свет стоит. В машине намерзлись, повязки сбились — сто километров по ухабистой дороге, держась за борта, стиснув зубы — удовольствие ниже среднего.

Потом баня. В ней холодно, санитарок, чтоб обмыть нас, не хватает, в перевязочную очередь. Ходячие захватили лучшее белье, а мы, лежачие, лежим в рваных рубахах, засунув истории болезни под повязки. Опять ругаемся и ждем своей очереди на стол. Сквозь поминутно хлопающую дверь видно, как суетятся врачи в соседней комнате.

Раненых много, большинство из 64-й и 57-й армий, с той стороны кольца, с юга, с севера.

— Пять суток везли… Всю душу вытрясли… — ворчит кто-то в углу.

— Шоферов бы всех этих на передовую. Разжирели… Торопятся куда-то…

Это откуда-то уже из другого угла.

— И без курева все время… Там, говорят, получите. Дождешься…

— Повязка вся промокла к чертовой матери…

— Сестра, а, сестра… Двое суток не оправлялся… Дала бы утку…

Сестры сбились с ног, проходы завалены ранеными, коптилки от сквозняков поминутно гаснут.

В палату попадаю уже утром к завтраку. Маленькая, на пять человек, командирская. Санитары ставят носилки посреди комнаты.

— Где свободная койка?

— Вон туда, на место Варламова. Посмотри только, переменили ли простыни.

Раненые, завернувшись в одеяла, сидят на койках — хлебают что-то из глиняных мисочек. Один спит.

— Из какой армии?

— Шестьдесят второй.

— Не из тринадцатой гвардейской?

— Нет, сто восемьдесят четвертая.

Долговязый с раскосыми глазами парень, в коротких, чуть ниже колен кальсонах, подсаживается на мою койку

— Ну-ну, рассказывай, сосед… Как там? Взяли вы уже баки?

— Черта с два…

— А наших не передвинули, не знаешь? Говорили, что правее вас поставят.

— Пока нет. Правее — девяносто вторая…

Еще двое подсаживаются, держа миски в руках между колен. Один безногий, на костыле, с гвардейским значком на рубахе, востроглазый и вертлявый, другой угреватый, но красивый. Черноглазый и курчавый.

— Нога, что ли? — спросил безногий.

— Нога.

— Осколком, пулей?

— Пулей. Из пистолета…

— Из пистолета?..

— Из пистолета.

— Где же это ты умудрился?

— Чего ж тут умудряться? Выстрелил фриц, и все. На то им и оружие дают.

— Кость цела?

— Голень ниже колена перебита.

— Полтора месяца как из пушки, — говорит раскосый и ставит миску на окно. — Это если остеомиелита не будет

— Чего не будет?

— Остеомиелита. Это когда осколки в свищ лезут костяные. Тогда, пока все не вылезут, лежать будешь.

— А нерв задет? — спрашивает другой, похожий на грека.

— Черт его знает.

— Пальцы чувствуешь?

— Чувствую.

— А двигать можешь?

— Не пробовал.

— Попробуй.

— Как будто шевелятся.

— Твое счастье… У нас тут лежал один. Рана чепуховая — на десятый день зажила, а нерв повредило — радиальный на правой руке. Дали год отпуска — пока не восстановится.

— А он что — сам восстанавливается?

— Сам. Только медленно очень. По миллиметру в день. От места повреждения до кончиков пальцев. А если порван, тогда сшивать надо канитель дай боже.

— А вот у нас случай был, — перебивает раскосый и начинает рассказывать бесконечную историю о том, как одному лейтенанту отбило член и как хирург восстанавливал ему. Рассказывает он долго и подробно, со всеми деталями, но слушают все его с удовольствием. В госпиталях вообще охотно говорят о различного рода увечьях и ранениях и с особым удовольствием о своем собственном. И где его ранило, и при каких обстоятельствах, и как на плащ-палатке тащили, и как наркоз давали, а он не брался ("выпил я перед тем малость"), и как осколок "вот такой величины" вытащили, и как в машинах потом трясли…

— Тебя тоже трясли? — смеется курчавый.

— Дай бог. Все внутренности наизнанку.

— А через Волгу как? На лодке?

— Нет. На лошадях. Стала уже Волга.

— Ну?..

— Неделю как стала. В одном месте только не замерзла — полынья осталась — против водокачки.

— Слава богу… Наладилось, значит, снабжение.

— Понемножку…

— И шамовка лучше?

— Не лучше, но больше. И хлеб вместо сухарей.

— Ну, а фрицы как? — перебивает безногий.

— Сидят. Огрызаются.

— Вот сволочи. И неужто бомбят еще?

— Бомбить не бомбят. Боеприпасы только сбрасывают.

— А наши?

— Тоже не очень. Раза три в день "Илюши" летают за бугор, по ночам "кукурузники".

— А "Ванюша"?

— "Ванюши" нет. Умолк.

— Не жизнь, а малина! — хлопает он рукой по колену и смеется: — Надо на передовую, а то зажиреешь здесь на булочках да манной каше… У вас там небось манкой не кормят…

— Надоела, что ли?

— Поживешь — увидишь. Утром манка, в обед манка, на ужин манка. Ни одна баба на тебя смотреть не станет.

— У Ларьки все бабы на уме, — смеется черномазый, сверкая зубами. — Ноги нет, а все о бабах…

— А о ком же! Полтора года баб не видал, а тут их пруд пруди. И врачи, и сестры, и кухарки — все бабы…

— А лечат как? — спрашиваю.

— Кто? Кухарки? На обед увидишь…

— Лечат ничего, хоть и молоденькие, — говорит раскосый, — с ног только сбиваются — раненых уж больно много.

— А сестры?

— Сестры ничего, жить можно. Наша — палатная, совсем хорошая. Варя. Вот хозяйка — та похуже. Белья хорошего не добьешься, БУ все, с завязками, ржавое…

— Ты ей скажи, чтобы тапочки дала, сама никогда не додумает. Ты кто, лейтенант?

— Лейтенант.

— Тогда хуже. Она у нас капитанов и майоров только признает. В двенадцатую вот палату — там три капитана — дала халаты, а нам один на пятерых…

— А газеты есть?

— Газеты есть. Фронтовая на палату. А в красном уголке и "Правда", и "Известия", и "Красноармеец" есть. Ты ходил уже за ними, Ларька?

Ларька хватает костыль и исчезает в коридоре. Все это у него получается очень ловко.

— Староста палаты, — говорит долговязый. — Мировой парнишка. Лыжником был, а сейчас вот на костыле… Как выпьет — все здоровую ногу свою показывает, заставляет мускулы щупать. Первую премию где-то за танцы получил.

К вечеру я знаю уже всех. Знаю, что Ларька до войны был слесарем на заводе, что он представлен к двум орденам, что есть у него где-то в Саратове Вера, но что-то давно уже не пишет (много развелось там, видно, тыловиков в ремешках и хромовых сапогах), что командир их дивизии мировой парень восемь орденов уже имеет, что во втором отделении мировая сестра Дора, блондиночка такая, и он с ней того самого…

Долговязый с раскосыми глазами оказывается моим коллегой — полковым инженером. Зовут его Серапион, фамилия Будочка, и вообще все в нем неожиданно, не так как у других. Он самый высокий в палате, но кальсоны на нем самые короткие. Борода у него растет очень бурно, но только под подбородком и на шее, а усов никаких. На ногах у него по шесть пальцев, и это является предметом бесконечных и не очень разнообразных острот. Родился он где-то в Баренцевом море на ледоколе, во время шторма, отец у него был капитан. В детстве был на Аляске, на Курильских островах, даже в Японии. По профессии техник-строитель, в армию пошел добровольцем, хотя и имел броню. Ранило его тоже по-глупому. Бомба попала в двух шагах от него в походную кухню, но не разорвалась. Перебило оглоблю, она отлетела и впилась в землю, а по пути перебила ему руку. Сейчас она уже зажила, он комиссовался и со дня на день ждет получения документов.

Третий — мой сосед по койке. Когда меня принесли, он спал, завернувшись с головой в одеяло. Проснулся только к обеду. Маленький, кругленький, розовый — абсолютно лысый, он приветливо улыбается:

— Капитан Сумароков. Никодим Петрович. С кем имею честь?

Представляюсь.

— Разрешите узнать, куда ранены?

— В ногу.

— С переломом?

— Да.

— И гипс наложили?

— Нет еще.

— Завтра наложат. Здесь хорошо накладывают. Надо только, чтоб сама Вера это делала, а то старшая из первого отделения кости не умеет направлять.

Он все время улыбается и поглаживает лысину.

— А мне, голубчик, в живот угодило. Но как угодило! Вы только послушайте…

И начинается традиционный рассказ о пуле, брюшной полости, наркозе и прочих прелестях. А вообще он симпатичный. Ему шестьдесят лет, в прошлом он был счетоводом в Наркомлеспроме, сейчас служит в политотделе армии и ждет писем от жены, которая эвакуировалась в Сибирь.

Осколок, который ему попал в живот, — маленький, величиной с горошину, он держит под подушкой, в спичечной коробке, завернутым в ватку, и с охотой его всем показывает, с улыбкой приговаривая: "Вот такая вот мелочь — грамма в ней нет, а может на тот свет отправить". Вообще говорит он много, с увлечением, и круг его познаний безграничен. Он знает чуть ли не всех генералов Красной Армии по имени и отчеству, самым подробнейшим образом может рассказать ход Бородинского сражения, с указанием всех действующих частей и их командиров, наизусть знает боевые данные и фамилии капитанов, участвовавших в Цусимском сражении, без запинки скажет, сколько километров от Саратова до Москвы или от Киева до Конотопа.

Главный его слушатель — Бояджиев, младший лейтенант. Черноглазый, курчавый, похожий на Пушкина в детстве, он по утрам часами выдавливает угри на лице, зажав зеркальце между колен, а вечером, завернувшись в одеяло, как в тогу, читает нам монологи Чацкого, Незнамова, Фердинанда или Карла Моора: до войны он был любовником в каком-то театре.

— Не так, не так… — ворчит Никодим Петрович, сидя на своей койке, тоже завернутый в одеяло — в палате прохладно, а халатов нет. — Больше души… Души больше… А ты все на голос… Смотри, какой красный стал… Вот Орленев, например…

И начинаются воспоминания об Орленеве.

Иногда Бояджиев поет — у него довольно приятный, комнатный тенор, а Ларька аккомпанирует на мандолине, и тогда наша палата набивается до отказа ранеными из соседних палат, а сестры вздыхают и не сводят глаз с такого красивого, такого душки младшего лейтенанта…

В общем, ребята славные…

На ногу мне накладывают гипс — холодный, тяжелый, захватывающий колено.

45 46 47 48 49 50 51