Отражая и свое собственное мнение строгого ревнителя православия, и взгляды консервативно настроенных церковных кругов, автор подверг в них роман и Пушкинскую речь суровой критике за отступление от ортодоксальной церковной догмы и "слишком розовый оттенок, вносимый в христианство этою речью". В страстной, восторженной проповеди Достоевским всечеловеческого братства, примирения и единения народов в некой всеобщей гармонии Леонтьев увидел опасные признаки тайной верности Достоевского демократическому гуманизму европейского типа, противоречащему аскетическим основам православия и религии вообще. "Все эти надежды на земную любовь и на мир земной, — писал Леонтьев, — можно найти и в песнях Беранже, и еще больше у Ж. Занд, и у многих других <…> Гуманность <…> может вести к тому сухому и самоуверенному утилитаризму, к тому эпидемическому умопомешательству нашего времени, которое можно психиатрически назвать mania democratica progressiva. Все дело в том, что мы претендуем сами по себе, без помощи божией, быть или очень добрыми, или, что еще ошибочнее, быть полезными <…> Горе, страдание, разорение, обиду христианство зовет даже иногда посещением божиим. А гуманность простая хочет стереть с лица земли эти полезные нам обиды, разорения и горести…"
По учению церкви, мир "лежит во грехе", доказывал Леонтьев, и спасение его на земле невозможно. Блаженство возможно лишь за гробом, в потустороннем мире. Достоевский же, разделяя веру демократов и социалистов, хочет преобразовать мир, стремится к раю не на небе, а на земле.
В тесной связи с этими упреками Достоевскому за стойкость его демократических и социалистических убеждений находятся критические высказывания Леонтьева о "Братьях Карамазовых".
По его мнению, сильные страницы романа предопределило ощущение "нестерпимого трагизма жизни", гармонирующее с учением церкви о том, что земной мир проклят и "лежит во грехе". Все "горячее, самоотверженное и нравственно привлекательное" в поступках и настроениях героев Достоевского осталось бы под спудом, если бы не было "буднично-трагических" условий жизни, избранных автором в качестве главного сюжетного основания для своего романа. Развивая свою мысль, Леонтьев продолжает: "Мы найдем это в доме бедного капитана, в истории несчастного Ильюши и его любимой собаки, мы найдем это в самой завязке драмы: читатель знает, что Дмитрий Карамазов не виновен в убийстве отца и пострадает напрасно. И вот уже одно появление следователей и первые допросы производят нечто подобное; они дают тотчас действующим лицам случайно обнаружить побуждения высшего нравственного порядка; так, наприм<ер>, лукавая, разгульная и даже нередко жестокая Груша только при допросе в первый раз чувствует, что она этого Дмитрия истинно любит и готова разделить его горе и предстоящие, вероятно, ему карательные невзгоды. Горести, обиды, буря страстей, преступления, ревность, зависть, угнетения, ошибки, с одной стороны, а с другой — неожиданные утешения, доброта, прощение, отдых сердца, порывы и подвиги самоотвержения, простота и веселость сердца! Вот жизнь, вот единственно возможная на этой земле и под этим небом гармония. Гармонический закон вознаграждения — и больше ничего. Поэтическое, живое согласование светлых цветов с темными — и больше ничего. В высшей степени цельная полутрагическая, полуясная опера, в которой грозные и печальные звуки чередуются с нежными и трогательными, — и больше ничего!".
В "Братьях Карамазовых" Леонтьев обнаружил и серьезные уклонения Достоевского от "церковного пути".
"В романе <…> — писал Леонтьев, — весьма значительную роль играют православные монахи; автор относится к ним с любовью и глубоким уважением <…> Старцу Зосиме присвоен даже мистический дар "прозорливости" <…> Правда, и в "Братьях Карамазовых" Монахи говорят не совсем то, или, точнее выражаясь, совсем не то, что в действительности говорят очень хорошие монахи и у нас, и на Афонской горе <…> Правда, и тут как-то мало говорится о богослужении, о монастырских послушаниях, ни одной церковной службы, ни одного молебна… Отшельник и строгий постник Ферапонт, мало до людей касающийся, почему-то изображен неблагоприятно и насмешливо… От тела скончавшегося старца Зосимы для чего-то исходит тлетворный дух <…> было бы гораздо лучше сочетать более сильное мистическое чувство с большею точностью реального изображения: это было бы правдивее и полезнее, тогда как у г-на Достоевского и в этом романе собственно мистические чувства все-таки выражены слабо, а чувства гуманитарной идеализации даже в речах иноков выражаются весьма пламенно и пространно". Наконец, резчайшим выпадом против концепции романа можно считать и следующий ядовитый пассаж из статьи Леонтьева: "Братство по возможности и гуманность действительно рекомендуются св. писанием Нового завета для загробного спасения личной души, но в св. писании нигде не сказано, что люди дойдут посредством этой гуманности до мира и благоденствия. Христос нам этого не обещал… Это неправда…"[77]
Если Победоносцеву внушали опасения богоборческие мотивы романа, то Леонтьев пошел дальше: руководствуясь учением официального православия, он отыскал "изъяны" и в положительной программе Достоевского, вложенной в уста Зосимы. Эти "изъяны" — стремящийся к переустройству действительности гуманизм, тяготение к которому столь явственно обнаружилось в речи Достоевского о Пушкине; недостаточная близость ищущей мысли писателя (как по существу, так и по форме) к православно-церковной ортодоксии.
Из других суждений о романе, появившихся в 1880 г., наиболее значительны "Литературные очерки" Буренина, печатавшиеся в "Новом времени",[78] и статья И. Павлова в славянофильской газете "Русь", издававшейся И. С. Аксаковым.[79]
Среди последующих печатных откликов на роман преобладают журнальные статьи итогового характера, в которых спор с автором "Братьев Карамазовых" нередко перерастает в бурную полемику между его сторонниками и противниками. Несмотря на односторонность и неполноту многих оценок, диктуемых направлением того или иного журнала, многое из сказанного о романе в критике начала 1880-х годов не утратило важного значения для процесса последующего фундаментального историко-литературного и теоретического исследования творчества Достоевского.
Анализ противоречивости идей Достоевского при общей демократической интерпретации двойственности его творчества содержат и "Записки современника" Н. К. Михайловского. 2 февраля 1881 г. в собрании Юридического общества с речью о Достоевском выступил А. Ф. Кони, выдвинувший тезис о том, что "правда и милость", лежащая в основе отношения Достоевского к преступлению и наказанию, вполне гармонирует с целями реформированного суда, помогает практическому и научному совершенствованию принципов юриспруденции.[80] Значительная часть "Записок современника" посвящена полемике с этой речью. "Я не могу согласиться, — писал Михайловский, — чтоб связь творчества Достоевского с юриспруденцией была исчерпана речью г-на Кони. Не буду распространяться о той даже не особенно тонкой насмешке, которою Достоевский облил "новый, реформированный суд" <…> в "Братьях Карамазовых". Напомню только заветную, излюбленную мысль покойного о необходимости страдания, в силу которой он строго порицал суд присяжных за наклонность к оправдательным приговорам и требовал "строгих наказаний, острога и каторги". А юридическая идея, лежащая в основании "Братьев Карамазовых", та идея, что преступная мысль должна быть так же наказываема, как и преступное деяние? Нет, если бы я обладал красноречием г-на Кони, я сказал бы, может быть, о Достоевском: вот человек, в увлекательной форме вливавший в юридическое сознание общества самые извращенные понятия. Конечно, я сказал бы не правду, а только половину правды, но и г-н Кони тоже говорит половину правды, а не всю правду".
Следует выделить обобщающие суждения Михайловского об эволюции Достоевского-психолога: "…Достоевский со времен Добролюбова, — отмечал он, — значительно вырос как изобразитель внутренней, душевной драмы. "Преступление и наказание" (высший момент развития творческой силы Достоевского) по сложности мотивов и тонкости их разработки неизмеримо выше всего, что имел под руками Добролюбов. Да и в <…> "Идиоте", "Бесах", "Братьях Карамазовых" есть страницы такого огромного достоинства, что о "слабости художественного чутья" тут, конечно, не может быть и речи".[81]
Вслед за статьей Михайловского появилась статья М. А. Антоновича "Мистико-аскетический роман". В полемическом истолковании Антоновича религиозно-философская проповедь Достоевского приобрела зловещий оттенок антигуманного клерикализма, направленного на подавление свободы человеческого духа. Антонович не заметил своеобразия воззрений Достоевского на западную и восточную церковь, на католицизм и православие; он поставил открыто тенденциозно знак равенства между убеждениями Достоевского и Великого инквизитора: "…Инквизитор уверен, что человечество, жестоко разочаровавшись в своих силах, своих надеждах и мечтах, придет к ним, т. е. к представителям высшего авторитета на земле, и сложит к ногам их свой гордый ум и свою буйную волю. Это так и должно быть, это и есть единственный исход, и по мнению наших старцев в романе, и самого автора его".[82]
Последним откликом на роман в 1881 г., свидетельствующим о разногласиях в демократической критике при оценке творчества и личности писателя, была статья Л. Алексеева (Л. А. Паночини) в журнале "Русское богатство".
"Общественно-политические идеалы Достоевского в основаниях своих, — вернее, те субъективные, основанные на нравственных требованиях автора положения, из которых он выводит свое мировоззрение, — так высоки и человечны, — отмечал автор статьи, — и в то же время выводимое из них нравственно-политическое учение так элементарно нелогично в своем построении, так несовместимо с умственными привычками интеллигентного меньшинства, что ожидать вреда от проповеди Достоевского невозможно: он — не опасный противник прогресса, он даже — не противник <…> Достоевский не найдет <…> последователей своему учению. Но своим искренним, честным, глубоко правдивым отношением ко всему, о чем он берется судить, он поучает читателя, как надо приступать к суждению о делах людских <…> Достоевский будит чувство и будит мысль.