Работа над "Бесами" (1870–1872), а после ее окончания в 1873–1877 гг. редактирование "Гражданина", писание "Подростка" и двухлетнее издание "Дневника писателя" отодвигает в сторону "дантовский" план многотомного романа-эпопеи, но в 1878 г., после оставления "Дневника писателя" и нового обращения писателя к творческой работе, он снова возрождается в обновленном и преобразованном виде. Замысел "Жития великого грешника" в изменившихся условиях приобретает характер двухтомного (или трехтомного) романа-"жития" о нравственном скитальчестве Алексея Карамазова и его братьев, один из которых — новый вариант Атеиста из задуманного ранее цикла романов, а сам герой (подобно "великому грешнику" из прежних планов эпопеи) воспитывается в качестве послушника в монастыре, откуда уходит в мир, где его ждут великий искус, потери и новое обретение в драматических борениях совести и сложных связях с людьми утраченных им нравственно-религиозных духовных ценностей.
К пониманию поэтики последнего романа-эпопеи Достоевского с характерной для него художественной "двусоставностью", переплетением "реального" и "идеального" начал, жанровых элементов "романа" и драматической "поэмы" подводит не только статья о "Соборе Парижской богоматери" 1862 г., история работы романиста над "Атеизмом" и "Житием великого грешника". Не менее важны для уяснения творческой предыстории романа некоторые из эстетических деклараций Достоевского 1870-х годов — периода, непосредственно предшествовавшего оформлению его замысла.
Так, в марте 1873 г. Достоевский опубликовал среди очерков первого "Дневника писателя" в "Гражданине" статью "По поводу выставки". Часть этой статьи, в особенности посвященная разбору картины русского художника H. H. Ге "Тайная вечеря", и намеченная там же общая оценка состояния русской реалистической живописи 1870-х годов весьма существенны для понимания жанрово-стилистических исканий Достоевского, проявившихся в "Карамазовых" (см.: наст. изд. Т. 11).
Разбирая в указанной статье полотна русских художников, экспонированные в Петербурге перед отправкой на Венскую всемирную выставку, Достоевский высоко оценил "Бурлаков" Репина и другие произведения бытовой живописи "передвижников" (В. Г. Перова, В. Е. Маковского и др.), заявив, что "наш жанр на хорошей дороге". И вместе с тем он призвал современных ему художников, не останавливаясь на достигнутом, завоевать для русской живописи также область исторического "идеального" и фантастического, ибо "идеал ведь тоже действительность, такая же законная, как и текущая действительность". Этот призыв, косвенно обращенный не только к русской живописи, но и к литературе 1870-х годов, можно рассматривать как эстетическое выражение тех новых исканий, которые привели автора к созданию "Братьев Карамазовых" — романа, где "текущая действительность" выступает в сложном сплаве с исторической и философской символикой и обрамлена "фантастическими" элементами, восходящими к средневековым житиям и русскому духовному стиху.[32]
2
Если сложный, синтетический жанр "Братьев Карамазовых" явился завершением длительных размышлений и исканий романиста, зарождение которых можно отнести к началу 1860-х годов, то отдельные образы, эпизоды, идейные мотивы этого последнего романа Достоевского, как установлено рядом исследователей (В. В. Розановым, А. С. Долининым, В. Л. Комаровичем, Б. Г. Реизовым), уходят своими корнями еще более глубоко в предшествующие его произведения.
Уже в "петербургской поэме" "Двойник" (1846) предвосхищен один из важных художественных мотивов романа — раздвоение личности героя, в результате которого гонимые им от себя до этого тайные желания, возникавшие на дне его души, неожиданно в минуту душевной смуты "сгущаются", порождая в его сознании образ ненавистного ему, низменного и уродливого "двойника" (отражающего образ героя в кривом зеркале). "Повесть эта мне положительно не удалась, но идея ее была довольно светлая, и серьезнее этой идеи я никогда ничего в литературе не проводил", — писал о "Двойнике" в 1877 г., за год до начала работы над "Карамазовыми", автор (Дневник писателя, ноябрь, гл. 1, § II). В главе IX одиннадцатой книги четвертой части этого романа "Черт. Кошмар Ивана Федоровича" романист на вершине творческой зрелости вернулся к своей старой "идее" и показал, какие могучие художественные возможности были потенциально в ней заложены.
К 40-м годам относится возникновение у Достоевского и другого важного мотива, получившего развитие в главе V пятой книги второй части "Великий инквизитор": "…кто полюбит тебя, — говорит Мурин в повести "Хозяйка", — тому ты в рабыни пойдешь, сама волюшку свяжешь, в заклад отдашь, да уж и назад не возьмешь"; "За волюшкой гонится, а и сама не знает, о чем сердце блажит <…> слабому человеку одному не сдержаться! Только дай ему всё, он сам же придет, всё назад отдаст, дай ему полцарства земного в обладание, попробуй — ты думаешь что? Он тебе тут же в башмак тотчас спрячется, так умалится. Дай ему волюшку, слабому человеку, — сам ее свяжет, назад принесет" (наст. изд. Т. 4., С. 380, 401). Приведенные иронические реплики Мурина по адресу Катерины непосредственно предвосхищают аналогичные идеи Великого инквизитора в поэме Ивана, а самый характер Катерины как воплощение изменчивой народной стихии, близкой образам русской народной песни и сказки, — характер Грушеньки. Существенно и то, что обе эти героини — грешницы, стоящие на распутье между нравственными угрызениями, воспоминаниями, связывающими их с прошлым, и настоящим, к которому призывает их обеих новая, чистая любовь; старому купцу, любовнику Катерины Мурину, в "Братьях Карамазовых" соответствуют разные персонажи — старик купец Самсонов, на содержании которого живет Грушенька (своего рода "двойник" Федора Павловича), и ее соблазнитель-офицер; но если в "Хозяйке" Катерина после ряда колебаний отвергает любовь Ордынова и остается во власти колдовских "чар" Мурина, то Грушенька находит в себе силы для того, чтобы порвать с прошлым и, соединившись в любви и страдании с Митей, начать новую жизнь.
В творчестве Достоевского 40-х годов кроются истоки не только мотивов "Двойника" и "Великого инквизитора", столь важных для "Карамазовых". Здесь же появляются в первом его романе и последующих повестях тема нищего чиновничьего семейства (первый ее эскиз — семья Горшковых в "Бедных людях"), образы кривляющихся и "самоуничижающихся", страдающих "шутов" ("Ползунков"), наконец, — самые ранние в творчестве Достоевского типы рано задумывающихся над сложностью жизни, больных, мечтательных и своевольных городских подростков — мальчиков и девочек ("Елка и свадьба", "Неточка Незванова", "Маленький герой" и др.). Все это отдаленно подготовляет художественный мир "Карамазовых".
А. С. Долинин обратил внимание на перекличку богоборческих тирад Ивана в главе "Бунт" с некоторыми положениями доклада "Идеалистический и позитивный методы в социологии", прочитанного зимою 1848 г. петрашевцем Н. С. Кашкиным на собрании своего кружка. "Неверующий видит между людьми страдания, ненависть, нищету, притеснения, необразованность, беспрерывную борьбу и несчастия, ищет средства помочь всем этим бедствиям, — говорил Кашкин, — и, не нашед его, восклицает? "Если такова судьба человечества, то нет провидения, нет высшего начала!". И напрасно священники и философы будут ему говорить, что "небеса провозглашают славу божию". Нет скажет он, страдания человечества гораздо громче провозглашают злобу божию. Чем более творение его — вся природа — выказывает его искусство, его мудрость, тем более он достоин порицания за то, что, имея возможность к этому, он не позаботился о счастии людей. К чему нам все это поразительное величие звездных миров, когда мы не видим конца нашим страданиям? Пускай. Но для чего делать это высшему разуму, создавшему всю вселенную? И какая ему честь в том, что он создал вселенную? Если все эти миры населены такими же несчастными созданиями, как и мы, то ему мало чести в том, что он умеет так размножить число несчастных <…> Во всяком случае мы можем скорее видеть в нем духа зла, нежели начало всего доброго и прекрасного!
И атеиста нельзя винить за такое мнение <…> По моему мнению, неверующий поступает гораздо логичнее слепо верующего".[33] Хотя Кашкин и Достоевский не были близки и принадлежали к разным группировкам среди петрашевцев, "ход мыслей атеиста Ивана Карамазова <…> тот же, — справедливо писал Долинин, — отрицание не бога, а благости его; вернее — отрицание бога всемудрого и всеблагого, атеизм по мотивам чисто этическим".[34]
Дальнейший существенный момент, оказавший двадцать пять лет спустя решающее влияние на формирование фабулы романа, — знакомство Достоевского на каторге в омском остроге с Дмитрием Ильинским, несправедливо обвиненным и осужденным за отцеубийство (см.: IV, 284, 285). Достоевский дважды излагает историю этого мнимого отцеубийцы в "Записках из Мертвого дома" — в главе I первой части, создававшейся в момент, когда невиновность Ильинского не была известна, и в главе VII второй части, написанной после получения из Сибири известия об установлении его непричастности к убийству отца.
"Особенно не выходит у меня из памяти один отцеубийца, — гласит первое упоминание о прообразе Дмитрия Карамазова в "Записках". — Он был из дворян, служил и был у своего шестидесятилетнего отца чем-то вроде блудного сына. Поведения он был совершенно беспутного, ввязался в долги. Отец ограничивал его, уговаривал; но у отца был дом, был хутор, подозревались деньги, и — сын убил его, жаждая наследства. Преступление было разыскано только через месяц. Сам убийца подал объявление в полицию, что отец его исчез неизвестно куда. Весь этот месяц он провел самым развратным образом <…> Он не сознался; был лишен дворянства, чина и сослан в работу на двадцать лет <…> Разумеется, я не верил этому преступлению. Но люди из его города (Тобольска. — Ред.), которые должны были знать все подробности его истории, рассказывали мне все его дело. Факты были до того ясны, что невозможно было не верить" (наст. изд. Т. 3. С. 218).[35]
Во втором случае, напомнив читателю об "отцеубийце из дворян" и повторив кратко сказанное о нем в первой части от имени Горянчикова, Достоевский писал уже от своего имени: "На днях издатель "Записок из Мертвого дома" получил уведомление из Сибири, что преступник был действительно прав и десять лет страдал в каторжной работе напрасно; что невинность его обнаружена по суду, официально.