Ідіот

Федір Достоєвський

Сторінка 108 з 129

Он был весел так, что уж на него глядя становилось весело, — так выражались потом сестры Аглаи. Он разговорился, а этого с ним еще не повторялось с того самого утра, когда, полгода назад, произошло его первое знакомство с Епанчиными; по возвращении же в Петербург он был заметно и намеренно молчалив и очень недавно, при всех, проговорился князю Щ., что ему надо сдерживать себя и молчать, потому что он не имеет права унижать мысль, сам излагая ее. Почти он один и говорил во весь этот вечер, много рассказывал; ясно, с радостью и подробно отвечал на вопросы. Но ничего, впрочем, похожего на любезный разговор не проглядывало в словах его. Всё это были такие серьезные, такие даже мудреные иногда мысли. Князь изложил даже несколько своих взглядов, своих собственных затаенных наблюдений, так что всё это было бы даже смешно, если бы не было так "хорошо изложено", как согласились потом все слушавшие. Генерал хоть и любил серьезные разговорные темы, но и он, и Лизавета Прокофьевна нашли про себя, что уж слишком много учености, так что стали под конец вечера даже грустны. Впрочем, князь до того дошел под конец, что рассказал несколько пресмешных анекдотов, которым сам же первый и смеялся, так что другие смеялись более уже на его радостный смех, чем самим анекдотам. Что же касается Аглаи, то она почти даже и не говорила весь вечер; зато, не отрываясь, слушала Льва Николаевича, и даже не столько слушала его, сколько смотрела на него.

— Так и глядит, глаз не сводит; над каждым-то словечком его висит; так и ловит, так и ловит! — говорила потом Лизавета Прокофьевна своему супругу: — а скажи ей, что любит, так и святых вон понеси!

— Что делать — судьба! — вскидывал плечами генерал, и долго еще он повторял это полюбившееся ему словечко. Прибавим, что, как деловому человеку, ему тоже многое чрезвычайно не понравилось в настоящем положении всех этих вещей, а главное — неясность дела; но до времени он тоже решился молчать и глядеть… в глаза Лизавете Прокофьевне.

Радостное настроение семейства продолжалось недолго. На другой же день Аглая опять поссорилась с князем, и так продолжалось беспрерывно, во все следующие дни. По целым часам она поднимала князя на смех и обращала его чуть не в шута. Правда, они просиживали иногда по часу и по два в их домашнем садике, в беседке, но заметили, что в это время князь почти всегда читает Аглае газеты или какую-нибудь книгу.

— Знаете ли, — сказала ему раз Аглая, прерывая газету, — я заметила, что вы ужасно необразованы; вы ничего хорошенько не знаете, если справляться у вас: ни кто именно, ни в котором году, ни по какому трактату? Вы очень жалки.

— Я вам сказал, что я небольшой учености, — ответил князь.

— Что же в вас после этого? Как же я могу вас уважать после этого? Читайте дальше; а впрочем, не надо, перестаньте читать.

И опять в тот же вечер промелькнуло что-то очень для всех загадочное с ее стороны. Воротился князь Щ. Аглая была к нему очень ласкова, много расспрашивала об Евгении Павловиче. (Князь Лев Николаевич еще не приходил.) Вдруг князь Щ. как-то позволил себе намекнуть на "близкий и новый переворот в семействе", на несколько слов, проскользнувших у Лизаветы Прокофьевны, что, может быть, придется опять оттянуть свадьбу Аделаиды, чтоб обе свадьбы пришлись вместе. Невозможно было и вообразить, как вспылила Аглая, на "все эти глупые предположения"; и между прочим, у ней вырвались слова, что "она еще не намерена замещать собой ничьих любовниц".

Эти слова поразили всех, но преимущественно родителей. Лизавета Прокофьевна настаивала в тайном совете с мужем, чтоб объясниться с князем решительно насчет Настасьи Филипповны.

Иван Федорович клялся, что всё это одна только "выходка" и произошла от Аглаиной "стыдливости"; что если б князь Щ. не заговорил о свадьбе, то не было бы и выходки, потому что Аглая и сама знает, знает достоверно, что всё это одна клевета недобрых людей, и что Настасья Филипповна выходит за Рогожина; что князь тут не состоит ни при чем, не только в связях; и даже никогда и не состоял, если уж говорить всю правду-истину.

А князь всё-таки ничем не смущался и продолжал блаженствовать. О, конечно, и он замечал иногда что-то как бы мрачное и нетерпеливое во взглядах Аглаи; но он более верил чему-то другому, и мрак исчезал сам собой. Раз уверовав, он уже не мог колебаться ничем. Может быть, он уже слишком был спокоен; так, по крайней мере, казалось и Ипполиту, однажды случайно встретившемуся с ним в парке.

— Ну, не правду ли я вам сказал тогда, что вы влюблены, — начал он, сам подойдя к князю и остановив его. Тот протянул ему руку и поздравил его с "хорошим видом". Больной казался и сам ободренным, что так свойственно чахоточным.

Он с тем и подошел к князю, чтобы сказать ему что-нибудь язвительное насчет его счастливого вида, но тотчас же сбился и заговорил о себе. Он стал жаловаться, жаловался много и долго, и довольно бессвязно.

— Вы не поверите, — заключил он, — до какой степени они все там раздражительны, мелочны, эгоистичны, тщеславны, ординарны; верите ли, что они взяли меня не иначе как с тем условием, чтоб я как можно скорее помер, и вот, все в бешенстве, что я не помираю, и что мне, напротив, легче. Комедия! Бьюсь об заклад, что вы мне не верите?

Князю не хотелось возражать.

— Я даже иногда думаю опять к вам переселиться, — небрежно прибавил Ипполит. — Так вы, однако, не считаете их способными принять человека с тем, чтоб он непременно и как можно скорее помер?

— Я думал, они пригласили вас в каких-нибудь других видах.

— Эге! Да вы таки совсем не так просты, как вас рекомендуют! Теперь не время, а то бы я вам кое-что открыл про этого Ганечку и про надежды его. Под вас подкапываются, князь, безжалостно подкапываются и… даже жалко, что вы так спокойны. Но увы, — вы не можете иначе!

— Вот о чем пожалели! — засмеялся князь: — что ж, по-вашему, я был бы счастливее, если б был беспокойнее?.

— Лучше быть несчастным, но знать, чем счастливым и жить… в дураках. Вы, кажется, нисколько не верите, что с вами соперничают и… с той стороны?

— Ваши слова о соперничестве несколько циничны, Ипполит; мне жаль, что я не имею права отвечать вам. Что же касается Гаврилы Ардалионовича, то согласитесь сами, может ли он оставаться спокойным после всего, что он потерял, если вы только знаете его дела хоть отчасти? Мне кажется, что с этой точки зрения лучше взглянуть. Он еще успеет перемениться; ему много жить, а жизнь богата… а впрочем… впрочем, — потерялся вдруг князь, — насчет подкопов… я даже и не понимаю, про что вы говорите; оставим лучше этот разговор, Ипполит.

— Оставим до времени; к тому же ведь нельзя и без благородства, с вашей-то стороны. Да, князь, вам нужно самому пальцем пощупать, чтоб опять не поверить, ха-ха! А очень вы меня презираете теперь, как вы думаете?

— За что? За то, что вы больше нас страдали и страдаете?

— Нет, а за то, что недостоин своего страдания.

— Кто мог страдать больше, стало быть, и достоин страдать больше. Аглая Ивановна, когда прочла вашу исповедь, хотела вас видеть, но…

— Откладывает… ей нельзя, понимаю, понимаю… — перебил Ипполит, — как бы стараясь поскорее отклонить разговор. — Кстати, говорят, вы сами читали ей всю эту галиматью вслух; подлинно, в бреду написано и… сделано. И не понимаю, до какой степени надо быть, — не скажу жестоким (это для меня унизительно), но детски-тщеславным и мстительным, чтоб укорять меня этою исповедью и употреблять ее против меня же, как оружие! Не беспокойтесь, я не на ваш счет говорю…

— Но мне жаль, что вы отказываетесь от этой тетрадки, Ипполит, она искрення, и знаете, что даже самые смешные стороны ее, а их много (Ипполит сильно поморщился), искуплены страданием, потому что признаваться в них было тоже страдание и… может быть, большое мужество. Мысль вас подвигшая имела непременно благородное основание, что бы там ни казалось. Чем далее, тем яснее я это вижу, клянусь вам. Я вас не сужу, я говорю, чтобы высказаться, и мне жаль, что я тогда молчал…

Ипполит вспыхнул. У него было мелькнула мысль, что князь притворяется и ловит его; но вглядевшись в лицо его, он не мог не поверить его искренности; лицо его прояснилось.

— А вот всё-таки умирать! — проговорил он, чуть не прибавив: "такому человеку как я!" — И вообразите, как меня допекает ваш Ганечка; он выдумал, в виде возражения, что, может быть, из тех, кто тогда слушал мою тетрадку, трое, четверо умрут, пожалуй, раньше меня! Каково! Он думает, что это мне утешение, ха-ха! Во-первых, еще не умерли; да если бы даже эти люди и перемерли, то какое же мне в этом утешение, согласитесь сами! Он по себе судит; впрочем, он еще дальше пошел, он теперь просто ругается, говорит, что порядочный человек умирает в таком случае молча, и что во всем этом с моей стороны был один только эгоизм! Каково! Нет, каков эгоизм с его-то стороны! Какова утонченность или, лучше сказать, какова в то же время воловья грубость их эгоизма, которого они всё-таки никак не могут заметить в себе!.. Читали вы, князь, про одну смерть, одного Степана Глебова, в восемнадцатом столетии? Я случайно вчера прочел…

— Какого Степана Глебова?

— Был посажен на кол при Петре.

— Ах, боже мой, знаю! Просидел пятнадцать часов на коле, в мороз, в шубе, и умер с чрезвычайным великодушием; как же, читал… а что?

— Дает же бог такие смерти людям, а нам таки нет! Вы, может быть, думаете, что я не способен умереть так, как Глебов?

— О, совсем нет, — сконфузился князь, — я хотел только сказать, что вы… то-есть не то что вы не походили бы на Глебова, но… что вы… что вы скорее были бы тогда…

— Угадываю: Остерманом, а не Глебовым, — вы это хотите сказать?

— Каким Остерманом? — удивился князь.

— Остерманом, дипломатом Остерманом, Петровским Остерманом, — пробормотал Ипполит, вдруг несколько сбившись. Последовало некоторое недоумение.

— О, н-н-нет! Я не то хотел сказать, — протянул вдруг князь после некоторого молчания, — вы, мне кажется… никогда бы не были Остерманом…

Ипполит нахмурился.

— Впрочем, я ведь почему это так утверждаю, — вдруг подхватил князь, видимо желая поправиться, — потому что тогдашние люди (клянусь вам, меня это всегда поражало) совсем точно и не те люди были, как мы теперь, не то племя было, какое теперь в наш век, право, точно порода другая… Тогда люди были как-то об одной идее, а теперь нервнее, развитее, сенситивнее, как-то о двух, о трех идеях за раз… теперешний человек шире, — и, клянусь, это-то и мешает ему быть таким односоставным человеком, как в тех веках… Я… я это единственно к тому сказал, а не…

— Понимаю; за наивность, с которою вы не согласились со мной, вы теперь лезете утешать меня, ха-ха! Вы совершенное дитя, князь.