Отсюда, из прекрасного израильского далека, Нью-Йорк, несмотря на теракт одиннадцатого сентября, все равно казался ему городом сытым и благополучным.
Увы, не понять ему жителей Израиля, хоть он и еврей, а все евреи вроде бы — братья. Но ведь не живет он их страданиями, не видит в Нью-Йорке по телевизору все эти сцены после терактов, не боится в Нью-Йорке ездить в метро и без обыска входит там в любой супермаркет.
Он здесь — чужой. У них, в Израиле, своя жизнь. И привыкнуть к такой жизни трудно. Куда легче привыкнуть к американскому комфорту.
…Что-то странное стало происходить на улицах города. Траурные мелодии, звучавшие с утра, почему-то смолкли. Все вокруг пришло в движение — вдруг, под вечер, с первыми звездами.
Из домов стали выходить люди, выносить столы и мангалы. "Р-р-р" — задрожала земля, по улицам пошли танки и бронетранспортеры. И девушки в шортиках, с налитыми такими — ах-ах! — задницами и в футболочках. Загорелые такие, сочные. Все улыбаются, смеются. А-а... День независимости. Как? Сейчас? Подождите минутку! Я ведь предавался трауру. Вспомнил и про своего деда Натана, погибшего в войну. Неизвестно, где и как он погиб. Может, его расстреляли в первые дни войны, а может, позже — в сорок втором или сорок третьем, — при ликвидации Вильнюсского гетто. Натан всегда представлял себе деда не смертником, не жертвой, а героем. Одним из тех, кто организовал в гетто группу самообороны и готовил восстание. "Нас не поведут, как овец, на бойню!" — так начиналось их знаменитое воззвание...
— Эй, хавер!5 Ты почему не пьешь? Почему такой грустный? — окликнул его какой-то мужчина у широкого стола, на котором стояли бутылки водки, пиво, лежала горка только что сваренной кукурузы.
— Да? А что, надо пить? — Натан взял протянутую рюмку водки и початок кукурузы. Дал какие-то деньги.
— Конечно! Ты где живешь — на Луне? — мужчина легонько постучал пальцем по своим часам на руке. — Уже начало девятого. День поминовения закончился, начался День независимости6. Праздник! Еврей не должен быть грустным. Пусть грустят наши враги!
Девчонки взобрались на танки и бэтээры и, сбросив босоножки, танцевали на броне. Солдаты, оставив автоматы, вылезли из люков кабин, обнимались с девушками.
Натан встречал сейчас медсестер и санитаров из дома престарелых с их супругами и детьми. И продавцов книжных магазинов, с которыми успел познакомиться, и гидов из турбюро. Одна из девушек, стоящая на бронемашине, громко звала его:
— Иди сюда! Ты что, не узнаешь меня? Я работаю в баре. Американец! Писатель!
Положив руки друг другу на плечи, танцевали хасиды. Развевались полы их черных лапсердаков. "Мошиах! Мошиах!" — выкрикивали они, и такая радость была на их лицах, что Натан, уже порядком захмелевший, вдруг ощутил себя навеки и неразрывно слитым с ними всеми — санитарами, таксистами, солдатами, хасидами...
А на темных холмах вспыхивали шестиконечные звезды. Бабахнул гром салюта. Все небо засверкало.
— Иди сюда, американец!.. Хавер, почему не пьешь?.. Нас не поведут, как овец, на бойню! Пусть плачут наши враги!..
Взяв руку девушки, он полез было на бронемашину. Но девушка почему-то руку выдернула. Хохотала, видя, как этот неуклюжий пьяный писатель шлепнулся на траву.
Поднявшись, Натан засмеялся и направился к хасидам. Вклинился в их крутящееся кольцо.
Мошиах! Мошиах!..
Глава 11
— Иди! Иди, бабушка! Не бойся!
Она, в голубеньком халатике, стояла, окруженная целой армией помощников, — физиотерапевт, медсестра София, Натан.
И все тридцать пар глаз в зале были устремлены на нее — низенькую, щупленькую, опирающуюся дрожащими руками на ходунки. Даже киноманы оторвали свои взоры от телеэкрана. Сейчас в этом зале происходило нечто, по своей значимости, по накалу эмоций затмевающее все страсти-мордасти любой мыльной оперы. Какие там к черту измены и погони! Все это глупости, чепуха.
Шутка ли! Женщина почти в девяносто лет, с поломанным бедром, перенесшая сложную операцию, пытается встать на ноги и ходить. Не хочет быть калекой. Ни за что не желает на третий этаж.
Баба Лиза сжимала, что было сил, трубки ходунков, сверху обтянутые мягкой кожей. Вся дрожала. Не столько от физического напряжения, сколько от волнения.
Физиотерапевт легонько поддерживала ее с одной стороны под мышку, медсестра — с другой.
— Бабушка, давай, давай... — просил Натан.
Несколько раз она набирала глубоко воздух и... все равно не двигалась с места. Стало ясно, что и в этот раз фокус не удался — не смогла старушка перейти черту, в один маленький шажок преодолеть пропасть, отделяющую ее от мира ходячих. Что ж, оно и понятно. Возраст. Силы не те. И дух не тот.
Не страшно, не беда, будем пробовать еще. Может, завтра получится. Может, послезавтра. Или через год. Время есть, спешить некуда. Может, никогда. Люди живут и сидя, прикованными к инвалидным коляскам. Находят радости и в таком существовании: читают, смотрят телевизор, размышляют.
Да и куда, собственно, ей идти? На танцы? И зачем ей ходить? Ведь здесь, в доме престарелых, полный сервис: все подадут, отнесут. И отвезут.
Физиотерапевт незаметно кивнула медсестре и губы поджала: мол, все, надо ее сажать обратно в кресло.
— Молодетс, бэсэдер, — голос физиотерапевтши звучал слащаво и фальшиво, как у воспитательницы в детском саду, когда она хвалит ребенка за каракули на бумаге.
Что?! Какая сила помогла бабе Лизе поднять своими дрожащими, дряблыми руками ходунки, оторвать их от пола? В книгу каких рекордов это вписать?!
Натан увидел, как расширились от удивления глаза физиотерапевта, как вздрогнула медсестра:
— Лиза-а?..
Шажок. Маленький, крохотный, сантиметров на пять. Еще шажок. Еще.
— Какая она больная? Она здоровее всех нас, — зашипела одна старушка, глядя бабе Лизе вслед.
— Твой бабка — герой, с такой можно идти на любой фронт, — сказал Натану на ломаном русском сухощавый старичок, опирающийся на палочку. Он был из чешских евреев, во Вторую мировую войну помогал переправлять евреев из Италии в Палестину. Потом попал в плен к англичанам, бежал из лагеря и продолжал воевать.
Натан не сводил глаз с удаляющейся фигуры в голубом халате. Еще шажок. Еще... Скорчил гримасу, чтобы задержать набежавшие на глаза слезы.
***
— Ничего не понимаю. Все мужчины — бандиты, все женщины — проститутки. Кошмар, да и только, — баба Лиза отложила закрытую книгу. На салфетку рядом опустила большую лупу с черной пластмассовой ручкой. — Неужели это кто-то читает?
— Да, читают. Ты немного отстала от жизни, бабушка. В моих книгах еще все изображено романтично, даже старомодно.
— Не понимаю и понимать не хочу, — перебила она. — Все ваше современное искусство — одна порнография. И в телевизоре тоже сплошная порнография: все прыгают, визжат и дрыгают ногами. Моя бы воля — разбила бы этот телевизор и сожгла бы все ваши современные книги, — она приблизила к глазам согнутую в кисти руку, посмотрела на часы.
Зал уже опустел. Клетка с канарейкой была завешена. Уборщица вытирала столы.
— Ты молодец, что начала ходить, — Натан вдруг взял руку бабы Лизы. Хотел сказать ей о том, как гордится ею.
Она улыбнулась. Посмотрела на него так, будто увидела впервые:
— У тебя появились седые волосы. Ты очень... — запнулась, как будто не могла подобрать нужное слово. — Ты очень изменился за последние годы. Стал более терпимым к людям. Стал мужчиной, — накрыла его руку своей ладонью. — Ладно, уже поздно. Тебе пора идти. А меня уже Фейга ждет. Будем с нею вести ночные дебаты о том, кто какой грех в жизни совершил. Нам есть о чем вспомнить. Будем каяться. Может, Бог услышит. Услышит, как считаешь? — в ее голосе как будто звучала скрытая тревога.
— Не знаю. Должен услышать.
— Представляешь, иногда с ней так разговоримся, так распереживаемся, что потом не можем заснуть. Ворочаемся до утра. Нужно попросить Суру, чтобы увеличила мне дозу снотворного.
— Ты пойдешь сама или тебя отвезти? — спросил он.
— Повези. Я сегодня уже находилась за день. Устала.
Натан помог бабе Лизе осторожно переместиться из обычного кресла в инвалидную коляску. Повез ее по коридору в палату. Смотрел сверху на ее маленькие, опущенные плечи под халатом. На ее седые, редеющие волосы. Теперь, когда был взят обратный билет на Нью-Йорк, о чем баба Лиза еще не знала, он испытывал к ней сильную жалость и даже новое чувство, похожее на любовь...
Здесь, в доме престарелых, он впервые с предельной ясностью осознал, что бабушка не бессмертна. Что и он тоже, как и другие люди, независимо от возраста, — ВСЕ стоят перед великой тайной Вечности. И в свете этого "открытия" такими нелепыми, мелочными, глупыми теперь казались ему все его прежние обиды, претензии, скорые суды...
По дороге Елизавета Марковна бросала взгляды в раскрытые двери других палат-квартир — любопытно, что делается у соседей.
– Да, чуть не забыл тебя предупредить: я завтра не приду. И послезавтра тоже, — промолвил он, когда "въехали" в комнату.
Там, на одной из кроватей, лежала Фейга, постель бабы Лизы уже была расстелена.
Над кроватью бабы Лизы висела знакомая свадебная фотография — баба Лиза с дедом Натаном. Она в белом платье, волосы завиты, губы улыбаются, как улыбаются и глаза. И дед Натан — в костюме и при галстуке, слегка склонившись к жене.
Этот снимок всегда в памяти Натана вызывал строфу из стиха Блока:
Я и молод, и свеж, и влюблен,
Я в тревоге, в тоске и в мольбе,
Зеленею, таинственный клен,
Неизменно склоненный к тебе...
Кстати, на стене возле кровати Фейги — похожая фотография, где молодая женщина лет двадцати, тоже полная жизни, рядом с мужчиной в гимнастерке...
— Куда это ты собрался? — баба Лиза насторожилась. — И почему на три дня?
— В Эйлат, с туристической группой.
— Неправда.