Я так волнуюсь — что покажет рентген? Подозревают камни в желчном пузыре, у меня во рту постоянная горечь. Надо будет дать Шалимову десятку.
— За одну консультацию — десять рублей? — возмутился папа.
— А что ты думал? Нельзя же не дать!
— За операцию тоже придется платить, — промолвил папа поникшим голосом.
— А как же! Боже, неужели придется удалять желчный пузырь, это же серьезная полостная операция… — и мама перевела разговор в область, где чувствовала себя как рыба в воде.
О пузырях, протоках и каналах она могла говорить часами, особенно накануне приступа. А во время приступа целыми днями лежала на кровати, уткнувшись лицом в подушку, и если шевелилась, то двигались лишь ее густые черные волосы и ноги, а халат оставался неподвижен. С тех давних пор я был уверен, что такое несметное количество "пузырей, протоков и каналов" находится в животе только у мамы. Она бережно несла это "хозяйство", время от времени лишаясь то очередного пузыря, то кусочка желудка. И все равно, когда, казалось, что болеть там уже просто нечему, мама шла к новому доктору, и тот обнаруживал в ее животе еще какую-нибудь загогулину, которую нужно удалять, и немедленно. С годами удаленные органы стали составлять мамин "золотой фонд" — она его бережно складировала в своей памяти, снабдив бирками, где по порядку стояли: год операции, имя врача, название больницы, особые обстоятельства. Вероятно, одной из причин, почему мама так редко ходила на пляж, был ее живот, изрезанный вдоль и поперек...
В телевизоре зазвучала музыка — фильм закончился.
— Ну что, гей шлофн? — сказал папа, хлопнув ладонями по подлокотникам кресла.
Началось общее движение. Вскоре из кухни донеслось позвякиванье носика умывальника и папино фырканье. Затем папины — бум-бум-бум — шаги. Щелчок кнопки телевизора — и комната погрузилась во мрак.
Я покрепче прижал мишку к себе. Смутно слышал, как на кухне выдвигались ящики, звенели ручки ведер, как, осторожно ступая, мимо прошла мама. В полутьме я вдруг как будто увидел белого кролика. Хотел его погладить, но кролик внезапно посерел и ощерился.
— Крыса! — заорав, я вскочил с кровати и указал на кладовку.
Вбежали родители, вспыхнул свет. Папа рванул дверцу кладовки, заглянул внутрь.
— Господи, сколько мы должны мучиться в этой норе! — запричитала мама. — С крыши течет, на стенах грибок, в кладовке крысы.
— У тебя под носом крысы, — огрызнулся отец, захлопывая кладовку. — Заколотить ее к чертовой матери!..
Выключил свет и ушел. Мама — следом за ним.
— Ба, можно к тебе?
Несколько быстрых шажков, мастерский прыжок — и я в теплой бабушкиной постели. Разлегся королем. Жду. Под мою голову осторожно подкладывается подушка. Скрипят пружины — и рядом ложится кто-то огромный. Я прижимаюсь к ней, зарываюсь в нее, трусь носом, как щенок. Ее мягкая ладонь гладит мои плечи, спину, и по всему телу, до самых кончиков пальцев, разливается тепло. Губы мои улыбаются, ресницы дрожат. Тепла уже так много, что, кажется, плывешь в его море.
— Спи...
5
На кухне хлопотала бабушка.
— Ба, а где мама?
— Пошла на работу.
Все-таки жаль, что мама на работе. Иногда она работает днем, а иногда дежурит в ночную смену. Со мной, правда, мама играет редко и книжки мне читает не так часто, как хотелось бы. Но все равно, лучше, когда мама дома. Потому что тогда кормит меня она, а не бабушка, а с мамой бороться мне гораздо легче. Бабушка сначала выторгует у меня несколько ложек. Как я ни силен в математике, все же на одну-две ложки она обязательно обмахлюет. Если я отпрошусь "отдохнуть", она будет преследовать меня по всему дому, пока не прижмет в каком-нибудь углу и не заставит проглотить. Словом, от бабушки не отвертеться.
А вот с мамой справиться куда легче: мама только поначалу делает вид, что намерена в меня впихнуть всю тарелку. Вначале она строгая: лицо серьезное, сидит прямо, ложка в руке — как сабля. Но после третьей ложки я затягиваю время, долго пережевываю, кашляю, отдыхаю, и мама потихоньку начинает терять терпение. Тут главное — выдержать характер, не провалить всю тонко продуманную операцию. Если наотрез откажусь — мама начнет угрожать и кричать. Скандалов я не люблю. А если проглатывать и прожевывать слишком быстро, мама тоже станет увеличивать темп. Потому темп нужно сбавлять медленно, пока мама, обессилев, не опустит руки и не отпустит на волю. Короче, с мамой бороться можно.
Сегодня мама на работе. Детская больница находится на Батыевой горе, где я до сих пор так ни разу и не был, хотя мама обещала меня туда взять. Сама больница меня не очень-то интересует. Тоже мне невидаль — лежат на кроватях зареванные дети со спущенными штанами, а мама делает им уколы. Не хочу я в ту больницу еще и потому, что маме может вдруг прийти в голову жестокая мысль — положить и меня с теми детьми, чтобы сделать укол.
Зато мне ох как хочется побывать на самой Батыевой горе. Наверняка там верхом на коне сидит Батый. Я знаю этого Батыя по книжке о витязях. Он — толстый и страшный, и конь у него — могучий, с черной развевающейся гривой и огромными копытами... А вокруг скрипели телеги, ржали кони. И хлопали попоны, и плескались на ветру знамена, и слышалось гиканье. На следующей странице горел город. И метались перепуганные киевляне, рушились обугленные балки. И огненные головешки шипели в снегу. А татары орали и лезли на ворота. Летели копья и стрелы — одна стрела, просвистев у самого моего уха, со звоном вонзилась в стену. Тогда я натянул тугой свой лук и запустил стрелу в Батыя. И ранил его!
На следующей странице я побежал вместе со всеми. Укрылись мы в Десятинной церкви. Мы рыли подземный ход, чтобы проползти к склону горы и покатиться вниз, к Днепру. Но татары запустили в ход тараны и метательные машины. И тяжелые камни полетели в церковь из катапульт. Но мы продолжали рыть, потому что другого выхода не было. А где-то вверху, под куполом, кружились ангелы, приготовившись ловить наши души. И со святых осыпались золоченые нимбы. И ползли трещины по стенам, и гасли свечи. Вдруг раздался чудовищный грохот, и Господь с перекошенным от ужаса лицом рухнул на землю. И нас всех накрыло обломками...
— Ба, почитай.
— Позже, мне еще нужно убрать в комнате.
— Ладно, позовешь, — и я пошел во двор.
Возле своего дома ковыряется в земле вечно замурзанный Вовка-дебил. Хоть он и дебил, зато добрый. Иногда мне кажется, что Вовка — самый добрый человек во дворе, а может, и на свете.
У колонки жизнь бьет ключом: ползают жучки и букашки, чуть дальше чистят перышки воробьи — "жидки", так их называют Вадик и Юрка. Недавно у братьев появились рогатки, настоящие — из толстой проволоки и с крепким бинтовым жгутом. Вчера они подстрелили воробья: набросали хлебных крошек, сами спрятались в кустах, а когда птицы слетелись, открыли по ним огонь.
— Убили жидка! — братья выскочили из засады.
— Это я его подстрелил! — заявил Юрка, поднимая воробья за лапку.
— Нет, я!
Они чуть не подрались. Но Юрка вдруг отшвырнул мертвую птицу и убежал. Когда они скрылись, я подобрал воробья. Кожица его под жиденькими перышками была тонкой, голова болталась, клюв раскрыт. Даже крови нигде не было, только один бок сильно вздулся. Я обмыл его в луже, отнес к забору и закопал. И пропел то, что обычно поют, когда выпускают божью коровку: "Улети на небко, там твои детки, кушают котлетки..." Он обязательно должен ожить и улететь, этот жидок-воробушек. А его могилка стала моим секретом. Иногда я подхожу и проверяю, в могилке ли он или уже улетел…
***
На крыльце у своего дома на табуретке сидит дядя Митя. В майке и спортивных штанах. Пыхтит папиросой. Когда он почесывает плечо или шею ("сучьи мухи"), татуированный эполет на его плече двигается, словно матерчатый. На его руках бугрятся мышцы. У папы на руках много волос, но таких мышц нет. И эполета на плече, конечно, нет. Папа вообще какой-то домашний, а дядя Митя — уличный. У папы кожа белая, молочная, он всегда быстро обгорает на пляже, становится красным, как помидор. Потом мама, смазывая ему спину кефиром, выговаривает: "Просила же, не лежи на солнце, что за человек!" А вот у дяди Мити кожа бронзовая. Наверняка он может целый день лежать на солнце — и ничего. Еще папа не умеет плавать — входит в воду по шею, разворачивается и плывет к берегу, как собачонка. А дядя Митя, я уверен, плавает, как акула, может легко переплыть даже на другой берег Днепра. И все потому, что дядя Митя — водитель, а папа — главный инженер.
Иногда я думаю: вот если бы папа тоже сделал себе татуировку на плече и стал курить папиросы. Тогда он остался бы тем же папой — так же покупал мне мороженое, водил на пляж, но стал бы немножко и дядей Митей и отлупил бы Вадика и Юрку, чтобы они меня больше не обзывали "жидком" и не обстреливали из рогаток.
...Когда я пришел домой зареванный и пожаловался, что в меня Юрка стрельнул — вот на груди пятнышко от скобки, бо-олит! — папа, побледнев, сорвался с табуретки и погнался за ними. Братья — наутек. Я выбежал во двор, чтобы посмотреть, как папа их догонит и надерет им уши. Папа бежал очень смешно: он как бы перекатывался, часто перебирая короткими ногами и почему-то прижав руки к карманам брюк. Вадик и Юрка неслись к забору. Уже было ясно, что папа их не догонит. Братья перемахнули через забор и — вперед. А отец развернулся и пошел назад. Даже не запустил в них палкой! Мне стало грустно до слез. В ту минуту я понял, что папа, как бы ни хотел, не сможет меня защитить. И еще я понял, что если тебя сегодня называют "жидком", то завтра будут расстреливать из рогатки...
Вечером бабушка, допив чай, направилась в дом Вадика и Юрки. Я испугался за нее, ведь бабушка такая маленькая, даже меньше папы. Но все обошлось: вскоре она возвратилась живой-невредимой. Сказала, что они меня больше обижать не будут. И спросила, не болит ли ранка. Конечно, не болит — мама уже два раза смазала ее зеленкой, испортив всю картину: разве можно боевое ранение смазывать зеленкой?!
6
Из калитки вышла баба Маруся с ведром.
— А-ну, силач, покачай, — попросила, повесив ведро на крюк колонки.
Это мне — раз плюнуть.