ІЗ ЗБІРКИ "РАССКАЗЫ ИЗ РУССКОГО НАРОДНОГО БЫТА"
I
Не родись ты пригож, а родись счастлив, говорят, и правду говорять истинную! Меня в молодости красавицею величали, а счастье-то мое какое! Ох, много я изведала на своем веку! Муж у меня был буйный, грозный. А вот сестра из себя невглядная была, и слабая такая, хилая, худенькая, да талан ей бог послал: муж в ней души не чаял, и деточки росли. Бывало, как приедет мой хмельной да разбушуется, выгонит меня — хоть на дворе мороз трещи, хоть дождь лей: ему нипочем, не пожалеет, — я пойду к сестриному окошечку, постою, погляжу... Сидит она с мужем, говорят себе любовно, тихо у них да согласно. Слава богу, подумаю, хоть сестре талан вышел! Бывало, и не зайду к ним, не покажусь: что их собою печалить! Ведь догадаются, с какой радости поздним вечером брожу.
И вот сестра-то моя, живучи и в приволье, и в любви, все чахла да чахла. Настанет весна, свежая травка пробивается, ручьи журчат, солнышко блещет — людям дышится вольнее, а она сляжет: грудь болит, кашель ее душит. Да все еще подержалась бы она, может, на свете, если бы не помер муж. Ездил за дровами в ненастье; приехал — захворал да на пятый день богу душу отдал. Схоронила его сестра, и сама красного лета не дождалась.
Перед смертью она и говорит мне: "Сестра! Вот я умираю, — будь же ты в моем дому хозяйка, моим детям мать. И им будет лучше, и тебе веселее; ведь и ты сиротеешь одинокою".
А я тогда уж вдовой была.
Распродала я кой-какие пожитки свои да и перешла к сестриным детям. После нее двое осталось: сынок и дочка. Сын по десятому году остался, дочка по четвертому. Добрые были деточки, спасибо им! Отроду мне виду косого не показали, слова грубого не слыхала от них, покоили меня, почитали. Взрастила я их, взлелеяла, и стали они мне что родные дети.
II
Брат и сестра, а не схожи были нравом, уж как не схожи! Федя был мальчик веселый, смирный, покорный, а Маша уж такая своеобычливая, такая быстрая, пытливая! Бывало, скажешь Феде: Федя, голубчик! Не делай того или другого, не ходи куды, не говори чего, — он покорится охотно, — не надо, так и не надо! И другим себе займется. А Маша допытываться станет: да отчего, да почему? И свои доводы у ней найдутся, да еще, случается, и меня-то, старуху, с толку собьет, что я виновата выйду, а она права. И ко всему-то Маша прислушивается, все замечает, все проведает: что ты ни спроси — все слышала, все знает да еще обсуждает своим умишком детским. Что это за душа у ней была зарная, живая, неукротимая! Что, бывало, задумала — уж сделает; захотела чему научиться — научится. Ну, вот хоть примерно сказать; пожелалось ей кружево плести. "Где тебе, Маша, — говорю ей, — ручонки-то у тебя какие?" А ей всего седьмой годок тогда пошел. Она все просит: покажите, научите! Я показала ей. Сидела моя девочка, почитай, что с неделю, путала-путала, просто не ела, не пила, пока не выучилась. Подходит, мне показывает, а глазенки-то так и сяют, так и бегают. Я беру усмехаючись, глянула — диву далася: ведь выплела кружево ровно, славно. И вот так-то во всем, бывало, своего добьется. А с виду тихая и не речистая.
Вот пошел Маше десятый годок. Случись мне с Федей в город поехать, того-другого припасти надо было; еду да и наказываю Маше: "Смотри, Маша, никуда не отлучись из дому; жди нас, гостинца привезем". Она обещалась. А слово у нее, даром что детское, верное, — я спокойно себе отъехала.
Пока мы огляделись, пока закупили, воротились домой поздним вечером; в избу вошли — Маша не встречает. Окликаем ее — тихо, нету. Подождали — все нету. Пошел Федя к соседям, спросил. А соседи рассказывают: "Маша ваша все сидела подле своей избы на завалинке, с нашими ребятишками играла; а тут барыня проходила деревней, остановилась, посмотрела и спрашивает у вашей Маши: "Что это ты так расшумелась? (А они тогда в коршуны играли). Свою барыню знаешь? Чья ты?" Маша оробела, что ли, не ответила, а барыня-то ее выбранила: "Дура растешь, не умеешь говорить!" Маша так и сгорела вся, и заплакала, а барыне жалко, верно, стало: "Поди сюда, дурочка, поди ко мне! — говорит. — Что смотришь исподлобья, поди поклонись барыне!" Да видит, что Маша не идет: "Подведите ее ко мне!"—приказывает ребятишкам. Маша как бросится бежать, и не догнали. После мы ее и не видали, не выходила на улицу. А барыня старосте говорила: "Что ты таких девчонок не посылаешь хоть в саду дорожки чистить? Ты посылай!"
Пришел Федя, рассказал мне; дрогнуло у меня сердце. "Где же это Маша делась?" — думаю. А Федя сам не свой: крепко он сестренку любил. Ждали мы, ждали, думалидумали да и пошли ее искать, всю деревню обошли, окликаем ее потихоньку — нет как нет! Идем уж домой огородами соседскими, конопляниками. Вдруг как бросится к нам Маша...
Схватили мы ее на руки, поцеловали крепко: слава богу, жива, нашлась!
III
— Пойдем домой, Маша! — говорю, не поминаю ей, что она напроказила, вижу — девочка перепугана.
— Дай я тебя на руках донесу, Маша! — говорит Федя, радостный такой.
Маша все обнимала нас, а тут стала вырываться.
— Пойдем домой. Маша!
Упирается: "Не пойду".
Мы ее уговаривать. "Не пойду, не пойду... меня барыня возьмет!.." Да давай прижиматься ко мне, проситься: "Не отдавайте меня ей! Спрячьте меня!"
— Не бойся, родненькая, не бойся! Это тебя постращали только.
Кое-как уговорила ее, привела домой, успокоила да тогда уж и говорю ей:
— Маша, чего ты барыне-то не ответила? Нехорошо, дитятко!
Так она и вспыхнула вся.
— Не маленькая ты, Маша, — все увещаю, — знаешь, чай, что барыне покориться надо; хоть она и сурово прикажет — слушаться надо.
— А если не послушаешься? — промолвила Маша.
— Тогда горя не оберешься, голубчик, — говорю. — Любо разве кару-то принимать?
А Федя даже смутился, смотрит на сестру во все глаза.
— Убежать можно, — говорит Маша, — убежать далеко... Вот тростянские летось бежали.
— Ну, и поймали их, Маша... а которые на дороге померли!
— А пойманных-то в острог посадили, распинали всячески, — говорит Федя.
— Натерпелись они и стыда и горя, дитятко!
Я говорю, а Маша все свое:
— Да чего за барыню все так стоят?
— Она барыня, — толкуем ей, — ей права даны; у ней казна есть... так уж ведется...
— Вот что! — сказала девочка. — А за нас-то кто ж стоит?
Мы с Федей переглянулись: что это на нее нашло?
— Неразумная ты головка, дитятко! — говорю.
— Да кто ж за нас? — твердит.
— Сами мы за себя, да бог за нас! — отвечаю ей.
IV
С той поры только и речи у Маши, что про барыню. "И кто ей отдал нас? И как? И зачем? И когда? Барыня одна, — говорит, — а нас-то сколько? Пошли б себе от нее куда захотели, что она сделает?" Откуда у ней такие мысли брались, что в пору только старому человеку подумать! Отгонишь ее: "Полно тебе. Маша, молоть!" Она себе сядет, задумается, да иной раз, подпершись ручкой, так долгодолго сидит, думает...
Вдруг одним утром к нам староста на двор. Маша завидела его, побелела и отбежала в уголок. Вошел и кличет Машу на работу. "Иди, — говорит, — на барщину, красная девушка!" Шуткою хотел развеселить нас, что ли, — добрый был человек покойник, — да видит, что мы головы повесили, — и сам вздохнул.
— На меня не пеняйте, — молвил, — я сам человек подневольный!
— Иди, Маша, — говорю.
А на Маше лица нет. Крепко уцепилась за лавку ручонками.
— Не пойду, — шепчет, — не пойду!
Мы ее уговаривать, усовещивать: "Через тебя и нам достанется!" — а у нее одно слово ответное: "Не пойду!"
Что с ней сделаешь? И жалко ее укорять-то: девочка совсем потерялась. Мы отговорились: больна Маша.
Ведь доля-то наша такая, что порою поневоле слукавишь! — Горькая доля, скажу вам!
Надеялась я, что ласкою ее ублажу, и все тихонько уговаривала. Не слушается девочка!
Прошел год, другой, третий. Уж сколько мы хлопот, сколько горя набрались с этой Машей! Полоть ли огороды барские кличут, по ягоды ли господам посылают. "Не могу, — говорит Маша, — я больна!" А барыня ее помнила и все, бывало, спрашивает: "Отчего нет на работе Ивановой Машки? Больна? Чем это больна? Приведите, я посмотрю ее сама". И водили к ней Машу сколько раз. "Чем больна?" — "Все болит!" Барыня побранит, погрозит и прогонит ее. "Чтоб была завтра на работе! — прикажет. — Слышишь?" — "Слышу", — ответит Маша, а не пойдет и завтра. Стала барыня очень гневаться, и за нас с Федею принималась, что мы Маше потакаем.
А мы сами тому не рады, сами ее увещеваем — иди! Один раз грех, точно, был, что мы слукавили, сказали, что больна, — кто ж ее знал, что за это уцепится... Стоило только Маше поклониться, попроситься — барыня ее отпустила бы сама, да не такая была Маша наша. Она, бывало, и глаз-то на барыню не поднимет, и голос-то глухо звучит у ней; а ведь известен нрав барский: ты обмани — да поклонись низко, ты злой человек — да почтителен будь, просися, молися: ваша, мол, власть казнить и миловать — простите! — и все тебе простится; а чуть возмутился сердцем, слово горькое сорвалось — будь ты и правдив, и честен — милости над тобою не будет: ты грубиян! Барыня наша за добрую, за жалостливую слыла, а ведь как она Машу донимала! "Погодите, — бывало, на нас грозит, — я вас всех проучу!" Хоть она и не карала еще, да с такими посулками время невесело шло.
V
— Вот, Маша, — говорит Федя, — какая у тебя совесть-то! Нипочем тебе в глаза неправду говорить. Чем ты больна? Только бога гневишь! Я ведь вижу, как ты по вечерам танки-то водишь. До барыни, думаешь, не дойдет? Нехорошо, что ты нас под барский гнев подводишь!
Махнул Федя рукой да и замолчал. Маша вспыхнула, вздрогнула, а сказать ничего не сказала. Только с той поры она не идет на улицу. Ну, думаю, недолго она посидит — соскучится! Проходит неделя, проходит месяц — она все дома, — только, припавши к окошечку, смотрит, как другие гуляют. А у нас, в погожий вечер, на улице сберутся и девушки, и ребятишки сбегутся, — тут пойдут игры разные, беготня, песни, Иной раз подумаешь — тонко звенящими колокольчиками полна целая улица. Так и разливается веселый смех молодой, то писк слышен, то плач ребячий. Вышла молодуха унять озорников и все покрыла своим голосом, звонким, строгим. А Маша тоскливо прислушивается, отклик всякий, всякое слово ловит, а сама не замечает, как у нее слеза сбежит горючая.