Подається російською мовою!
НИКТО НЕ ЗАБЫТ, НИЧТО НЕ ЗАБЫТО.
Воспоминания
По утрам обычно мать будила меня ласковым голосом, прикасаясь к плечу. В этот раз подняла рывком и поставила на ноги. Я никак не мог проснуться, ноги подгибались, но она вновь ставила меня, что-то бессвязно и ласково говорила со слезами в голосе. Руки у нее тряслись, и ей никак не удавалось натянуть на мою вялую руку рукав вельветовой тужурки.
В комнате тускло горела керосиновая лампа. Громыхали сапоги, раздавались грубые нетерпеливые голоса. Я уловил оружейный запах, который любой мальчишка смог бы определить после трех с половиной лет оккупации. За окнами еще было черно, и я никак не мог понять, кто пожаловал к нам в такую рань.
Мне едва исполнилось пять, и люди в военной форме для меня все были на одно лицо. Своих врагов я научился узнавать по выражению лица мамы и бабушки. Потом дедушка объяснил, что у наших солдат на пилотке или фуражке обязательно бывает звездочка.
У солдат, которые к нам пришли, на пилотках были звезды. Но почему так суровы их лица, и так растерянны и перепуганы мама с бабушкой? И дедушка сидит на табурете, бледный, прислонясь к стене. У него, наверное, опять прихватило сердце. С ним это случается после контузии, полученной еще в первую империалистическую.
Мне трудно было понять происходящее еще и потому, что всего несколько дней назад я видел своими глазами, как фашисты удирали, бросив на окраине деревни батарею, не успев сделать ни одного выстрела. А через час или полтора в нашу деревню Буюк-Актачи вступили передовые части советских войск. И по дороге, ведущей к Сакам, пошли машины с прицепленными к ним пушками и сидящими в кузовах бойцами. Как раз вокруг пышно цвела сирень, и степь, изрытая воронками и траншеями, пестрела цветами. Вдоль дороги толпились жители деревень, кидали охапки цветов в кабины и кузовы машин и прямо под колеса. Солдаты улыбались, махали руками, что-то кричали, ловили грозди сирени, прижимали к лицу. Иногда кто-нибудь на ходу соскакивал на землю, подбегал к толпе, узнав кого-то из близких — мать, жену, сестру или просто знакомых — начинались объятия, слезы; через мгновение, с трудом вырвавшись из объятий родных, солдат бежал к ожидающей его у обочины машине.
А эти, совсем не улыбчивые — не свои, чужие?
— Именем Советской власти!.. За измену Родине!.. Пять минут на сборы! Собирайтесь! Брать не более двадцати килограммов на человека! Живо, живо!..
Маму и бабушку я никогда прежде такими не видел. Хотя нет, у них был такой же потерянный вид в то страшное утро, когда пришли гестаповцы забирать моего отца. Это было всего год назад. Я все отчетливо помнил.
Я не доставал до рукомойника, и мама сама умывала меня в то утро на кухне. Едва намылила лицо, как дверь загромыхала, грозя слететь с петель. Мать метнулась в прихожую, но там уже было полно гестаповцев, которые внушали ужас одной своей формой. Ее оттолкнули, вошли в комнату, где уже несколько дней лежал с высокой температурой отец.
Мне защипало глаза от мыла, я никак не мог дотянуться до рукомойника. Бабушка быстро ополоснула мое лицо, и я кинулся в комнату. Отца уже выводили, поверх нижнего белья у него было накинуто пальто. Он подхватил меня и прижал к груди, я щекой ощутил щетину на его лице. Кто-то рванул меня из его рук и швырнул на пол, я больно ударился о нижний угол сундука..
Да, в то утро мама и бабушка были в точности так же перепуганы. Еще бы: у тех, кто явился, на тульях фуражек были череп и скрещенные кости.
А эти в пилотках и на них красные звезды!..
С улицы доносились голоса команды и плач женщин, выли собаки, как перед землетрясением, грохали выстрелы, и собаки, заскулив, затихали.
Мама попросила разрешения выкопать в саду чемодан. Хорошо, что вспомнила про него. Перед самым приходом немцев отец закопал в саду чемодан со своими рукописями и фотографиями родственников, друзей, из-за которых нам могло очень не поздоровиться, попади они на глаза фашистам. Моего отца, Османа Амита, хорошо знали в Крыму. Он был поэтом. Кроме того, переводил на родной язык русскую и украинскую классику. В его переводах крымско-татарские читатели знакомились с произведениями А.С. Пушкина, И.С. Крылова, Т.Г. Шевченко, М.Ю. Лермонтова. В 1941-м должен был выйти новый сборник собственных стихотворений и поэм отца, но помешала война. Книга так и осталась в рукописном варианте. В чемодане находились и отдельные главы из поэмы "Сеит-оглу Сейдамет", над которой отец работал несколько лет и мечтал закончить после войны. Мечте его не суждено было осуществиться. После многодневных пыток в застенках гестапо г. Саки поэт Осман Амит был казнен.
Солдат, к которому мать обратилась с просьбой вышел в коридор, посовещался с капитаном. Ей разрешили выкопать чемодан.
Место, где был спрятан чемодан, она знала только приблизительно, видела в окно, когда отец закапывал его между деревьями, но взяла лопату и поспешила в сад в сопровождении солдата и капитана...
Некоторые подробности того кошмарного утра мне стали известны значительно позже, но, думается, рассказать о них уместнее здесь. Несколькими часами раньше, едва перевалило за полночь, бабушка проснулась от осторожного постукивания в окно. Открыв дверь, она узнала майора, накануне квартировавшего в нашем доме. Он проскользнул в прихожую и торопливо заговорил шепотом: "Я многим рискую, но не могу не предупредить. Если об этом узнает мое начальство, не сдобровать ни мне, ни вам. Так вот... — он замялся, отведя в сторону взгляд, ему не просто было произнести такое: — Утром вас всех будут выселять. Так что упаковывайте побыстрее самые ценные вещи. У Джанкоя погиб мой друг, спасая мне жизнь. Он был из этих мест. Сердце ноет, когда думаю про его родных. Ни о чем не спрашивайте! Ничего больше не скажу. Прощайте!" — и ушел, растворясь в темноте.
Бабушка разбудила деда. Он был человеком религиозным. Подумав, сказал: "Такого не может быть, Аллах не допустит. Да и зачем нас куда-то выселять?.."
Они долго сидели, не зажигая лампы, и молчали. Боялись произнести вслух, о чем думали. Могильной жутью веяло от слов майора: "Утром вас всех будут выселять". Еще совсем недавно изгонялись фашистами евреи и цыгане. Их вывозили, а потом всех поголовно расстреливали.
Бабушка принялась перебинтовывать руки. У нее были опалены брови и ресницы.
В тот день, когда фашисты, побросав все, бежали из Буюк-Актачей, жители прятались по закуткам, боясь попасться им на глаза.
Мы отсиживались в школьном погребе с двумя другими многодетными семьями, жившими поблизости. Бабушка вдруг почувствовала запах гари и выбралась наружу.
Машины с немцами выезжали со двора, отставшие догоняли их, на ходу карабкались через высокие борта. Из окон школы, где они устроили казарму, валил дым. Бабушка, заведовавшая этой школой более двадцати лет, бросилась туда.
Фашисты, уходя, разбросали по всему помещению, которое прежде было классом, соломенные матрацы и выгребли на них из печи жар. Огонь переползал с матраца на матрац, начал гореть пол, языки пламени уже лизали подоконники. Бабушка, задыхаясь от дыма, стала хватать горящие матрацы и выбрасывать в окна, сбивать пламя подвернувшейся под руку немецкой шинелью.
Грозный окрик заставил ее обернуться. Сквозь дым она увидела фашиста, расстегивающего кобуру. Но едва он направил на нее, остолбеневшую, наган, как за ним вдруг возник другой, офицер, и как ни странно, схватил первого за руку, громко отчитывая и пытаясь вытолкать. Хлопнул выстрел, пуля ушла в потолок. Офицер выпихнул напарника из школы, они пробежали, пригибаясь, под окнами и исчезли.
Обеспокоенный долгим отсутствием бабушки, вылез из погреба дед. Они вдвоем спасли школу. Когда вернулись в погреб, черные от копоти, мы испугались: у бабушки обгорели руки, лицо.
Все это время, когда в родном Крыму уже не осталось ни одного врага и люди стали привыкать к тому, что не слышно нигде выстрелов, бабушка жила мыслью, от которой становилось светло на душе: вот минует лето и дети Буюк-Актачей опять соберутся в школе.
Когда чуть забрезжил рассвет, дед вышел на улицу и через несколько минут вернулся. "Что-то, видимо, будет, — сказал он. — Деревня оцеплена солдатами. Я не успел выйти, а мне сразу: "Назад! Стрелять буду!.." Ничего не понимаю".
А в половине шестого постучали в дверь.
Даже заранее предупрежденные бабушка и дед не могли решить, что с собою брать.
— Ну, что вы стоите? Время же идет! — сказал один из солдат, и в его голосе вроде бы даже прозвучало сочувствие: — Хлеб в доме есть? А мука? Что в дороге будете есть?..
Их было двое, этих солдат. Пока мать искала зарытый в саду чемодан, они содрали со стены ковер, опрокинули в него содержимое сундука, связали веревками крест-накрест, подняли вдвоем и потребовали: "Выходите!"
Подталкиваемый в спину солдатом приблизился к машине, с которой разносились крики, плач, Абульваап-акай, семидесятилетний старик. Он нес, прижимая к груди, несколько печных железных труб. Еще в начале войны он получил известие о гибели единственного сына. Год назад от тифа умерла его невестка, благодаря которой он до той поры и жил на этом свете. Четырехлетнего внука забрал кто-то из ее родственников в соседнюю деревню. Один остался Абульваап-акай, как перст один.
— Совсем тронулся старик! — засмеялся солдат. — Я ему: "Возьми пожрать что-нибудь!", а он какой-то драный коврик для молитвы под мышку сует. Я коврик выкинул, он за эти трубы... Ну, и хрен с тобой, думаю...
Трубы у старика тоже отобрали и зашвырнули подальше, а самого подсадили в кузов, уже битком набитый людьми.
Бабушка и дед замерли, прижавшись друг к дружке, на узле. Я расположился на коленях у деда. Он крепко держал меня, будто боялся, что потеряет. Мне на шею капнула его слеза.
Рядом с нами пристроилась на корточках в углу глубокого кузова Капье-апте, прижимая к себе двух малышей, и отрешенно глядела перед собой. О чем она думала? Скорее всего о муже и четверых своих сыновьях, которые в это время были на фронте. Она еще не знала, что из них вернется только один, ее средненький, Сервер, покалеченный, но при орденах. Но сможет пробыть с ними всего час или два...
Солдаты неистово ругались.