У икон теплилась лампадка и освещала тусклым светом спящие фигуры, расположившиеся кто на лавке, а кто и на ряднах на полу. Тишина прерывалась только громким храпом старухи да ровным дыханием спящих дивчат. Однако, несмотря на позднюю ночь, одна из фигур беспокойно поворачивалась и шевелилась под легким рядном. Иногда оттуда слышалось сдержанное всхлипывание или тяжелый вздох. Наконец всклокоченная темноволосая головка осторожно приподнялась с подушки и осмотрела всю комнату, затем приподнялась и вся фигура и, поджавши ноги, села на своей постели.
– Катря, Катруся, – зашептала она тихим, прерывающимся голосом, склоняясь над лицом спящей невдалеке подруги, – я перейду к тебе.
– Что, что такое? – заговорила полусонным голосом Катря, приподымаясь с постели, но, увидевши заплаканное лицо Оксанки, на котором й теперь блестели слезы, она совершенно очнулась и спросила испуганным голосом, обнимая подругу: – Оксано, Оксаночко, что с тобой?
– Тише, тише, баба услышит, – зашептала сквозь слезы Оксанка. – Пусти меня, Катря, я лягу с тобой.
Обе подруги улеглись рядом. Катря обняла Оксану, а Оксана прижалась головой к ее груди.
– Ну, что ж такое, чего ты плачешь, голубко? – говорила тихо Катруся, гладя Оксану по спутанным волосам.
– Катруся, серденько, ты знаешь, – с трудом ответила Оксана, запинаясь на каждом слове и пряча свое лицо на груди подруги, – Олекса уезжает на Запорожье опять.
– Так что же? – изумилась Катря. – Ведь он снова вернется.
– Когда вернется? – всхлипнула Оксана. – Говорит, что куренный атаман строгий, – сам не знает когда.
– Ну, а тебе же что? – спросила Катря и вдруг остановилась; все лицо ее внезапно осветилось какой то неожиданно вспыхнувшей мыслью: она отодвинулась от Оксаны, взглянула ей в глаза и тихо прошептала с выражением какого то испуга, смешанного с невольным уважением:
– Оксана, ты кохаешь его?
Ничего не ответила Оксана, а только заплакала еще громче и еще крепче прижалась к груди подруги.
На лице Катри так и застыло выражение изумления, смешанного с невольным уважением. Она ничего не сказала, объятая вдруг необычайным почтением и трепетом перед чувством, проснувшимся в ее подруге.
– Не плачь, не плачь, Оксаночко, все хорошо будет, голубка, – шептала она тихо, проводя рукой по голове подруги и еще не зная, что можно больше сказать.
Долго лежали так вспугнутые тихим появлением нового чувства дивчатка, но, наконец, сон усыпил их молодые головки, и они крепко заснули, тесно обнявшись вдвоем.
Рано утром все были изумлены вестью о неожиданном, негаданном приезде Богуна.
Он прискакал на рассвете один на взмыленном коне.
Еще все спали в будынке, а они уже сидели с Богданом, затворившись в светлице.
Три года мало чем изменили Богуна, только лицо его стало темнее да между бровей залегла резкая складка.
Теперь, когда лицо его было взволнованно и утомлено, она резко выступала между сжатых черных бровей.
Несмотря на радостную встречу, лицо Богуна было мрачно. Перед казаком стоял жбан холодного пива, которым он утолял свою жажду.
Богдан настолько обрадовался приезду Богуна, что даже не обратил внимания на его необычное настроение духа, на скрытую и в торопливом приезде, и в полуфразах тревогу. Он бегло расспрашивал Богуна об его житье бытье, об удачах и пригодах, не замечая, что побратым таит что то недоброе на сердце.
– Ну, рад я тебя видеть, друже, так рад, что и сказать не могу, – говорил он радостно, всматриваясь в лицо Богуна. – Целых три года и не видал, и не слыхал! Да ты, верно, уже знаешь о моих странствованиях? Эх, постарел я, должно быть, как старый пес, а ты молодец молодцом, еще краще стал!
– Дело не во мне, друже, – ответил наконец угрюмо Богун, – а в том, что на Запорожье погано...
– Погано? А что же такое случилось? – спросил озабоченно Богдан, тщательно притворяя дверь. – Набег татарский? Ярема? Или что же?
– Нет, не то и не то, а пожалуй, хуже... Ополчилось на тебя все Запорожье, батьку... гудут все курени, словно вылетевшие на бой рои, не хотят больше ждать ни одной хвылыны. Кривонос уже бросился в Вышневеччину, не дожидаясь товарыства, курени готовятся к походу и не сегодня завтра затопят всю Украйну.
– Как?! Что?! Кривонос бросился? Запорожцы готовятся к походу?! – вскрикнул бешено Богдан, схватываясь с места. – Остановить! Остановить во что бы то ни стало! Я скачу с тобою! Они сорвут всю справу, испортят все дело! – лицо Богдана покрылось багровою краской. – Своих, своих остерегаться пуще врагов! Ироды, душегубцы! В такую минуту! Да ведь одною своею безумною стычкой они наденут вековечные цепи на весь край! Э, да что там разговаривать! Едем сейчас, каждая минута – погибель.
– Постой! – остановил Богдана Богун, подымаясь с места. – Тебе теперь не годится туда ездить. Я повторяю: встали на тебя все запорожцы, обвиняют тебя в измене казачеству и вере... Голова твоя...
– Что о?! – перебил его Богдан, отступая, и лицо его покрылось мертвой бледностью, а черные глаза загорелись диким огнем. – Меня обвиняют в измене казачеству и вере?.. Отшатнулись от меня запорожцы?.. Да кто же смеет? – крикнул он бешено. – Кто смеет это говорить, кто?
– Все!
Словно пораженный громом, молча опустился Богдан на лаву. А Богун продолжал:
– С тех пор, как ты перед своим отъездом прислал нам из Каменца гонца, все приостановили свои действия. У меня в Киевщине были собраны большие загоны, в Брацлавщине еще большие... Но мы бросили все и ждали тебя. Так прошло два года. Рейстровикам дали какую то пустую поблажку... Когда ты вернулся из чужих земель и прислал к нам через Ганджу известие о тайном наказе его королевской мосци ждать инструкций тихо и смирно, пока ты не подашь гасла, – все ожили на Запорожье. Заворушилось товарыство, начались толки, приготовления, все прославляли тебя. Но время шло, а от тебя не было никаких вестей. Горячка охватила товарыство. С каждым гонцом ждали гасла! Так прошел и год, а от тебя все не было решительных известий, а слалось только надоевшее всем слово: "Сидите смирно!" Тем временем вороги твои приносили постоянно новые россказни о том, что ты братаешься со шляхтой, целые дни и ночи гуляешь на пирах, пьешь с нашими ворогами из одного ковша...
– Так, так... Я знал это... Своих остерегайся горше врагов, – проговорил беззвучно Богдан; на лице его появилась горькая улыбка, а на лбу и возле рта выступили словно врезанные морщины, – веры нет ни у кого...
– Нет, нет! – горячо закричал Богун. – Поверили этому не все; Нечай, Чарнота, Кривонос, Небаба и другие ребра обещали перетрощить тому, кто распустил такой слух! А несмотря на это, товарыство роптало все больше и больше. Уже четвертый год шел без всякого дела, для харчей надо было затевать наскоки и грабежи, а из Украйны с каждым днем прибывали новые и новые рейстровики, которых Маслоставская ординация повернула в поспольство; они говорили о новых утеснениях, волновали все Запорожье и требовали восстанья, а от тебя не слыхать было ничего. Трудно стало сдерживать товарыство, тогда я послал к тебе Морозенка сказать, чтобы ты торопился...
– Что я мог сделать тогда? – вырвалось у Богдана.
Оба помолчали.
– Передавать было нечего. Поквитоваться с надеждами нельзя было, а благословить на бой было рано, – сказал угрюмо Богдан, отошедши к окну.
– Ну, а тут примчался на Запорожье Пешта. Не сношу я этого хыжого волка, – сверкнул глазами Богун. – Он собрал раду и объявил на ней, что ты хочешь всех поймать в ловушку, что Казаков ты усыпляешь обицянками, а сам в это время подсказываешь панам самые жестокие против них меры.
– Змея! – повернулся быстро Богдан, весь бледный, с налившимися кровью глазами. – Это плата за жизнь!
– Да, – продолжал Богун, – он говорил, что был с тобою на многих пирах, й всюду ты издевался над казаками, пел в одну дудку с панами, а на последней пирушке у Чаплинского, – он приводил в свидетели еще какого то шляхтича, – ты сказал молодому Конецпольскому, что до тех пор, пока казаки будут живы, они все будут подымать головы, что только мертвые не пищат.
– А! – простонал Богдан, опускаясь на лаву.
– Кием хотел я расшибить ему голову! – продолжал еще более запальчиво Богун. – Но товарыство не допустило; тогда я головой своей поручился им, что все это ложь и клевета! Я просил их обождать еще хоть неделю и бросился сломя голову сюда.
– Голова твоя пропала, – произнес медленно Богдан, подымаясь с места.
Как окаменелый остановился перед ним Богун.
– Голова твоя пропала, говорю тебе, – повторил глухим голосом Богдан, с лицом бледным, как полотно, – я говорил это, да!
– Ложь! – крикнул Богун, отступая от него и хватаясь за эфес сабли. – Именем своим казацким поклялся я, что голову отсеку всякому, кто посмеет повторить на Богдана эту клевету...
– Ну, так вот она тебе, руби ее, – провел Богдан рукою по шее и гордо выпрямился перед Богуном, – потому что все это я говорил.
Сабля с громким стуком выпала из руки Богуна.
Пролетела минута молчания. Оба казака стояли один перед другим окаменевшие, неподвижные, словно готовились вступить в бой; только Богдан стоял теперь, смело выпрямившись, с глазами, горящими гордым огнем.
– Ты один мой помощник и покровитель, – произнес он наконец с чувством, подымая глаза на икону. – Один ты вложил мне теперь в руки возможность разбить эту черную клевету! Тебе, друже мой верный и коханый, – обратился он к Богуну, преодолевая подступившее волнение, – я скажу все, а перед другими, перед теми, что могли поверить этой черной клевете, не стану я говорить! Так, правда, я пил из одного ковша с панами, я бывал на их пирушках, я смеялся вместе с ними над казаками, спроси обо мне любого шляхтича, и он скажет тебе с верой, что Богдан Хмельницкий – свой человек! Все это делал я, принимал на себя всяческий позор, слушал панские шутки и, сдавивши сердце, вторил им на пирах, – все это делал я для того, чтобы заработать имя зрадцы казацкого, и я заработал его, но зрадой честного имени своего не покрыл! Вот, – проговорил он, отпирая в стене железную дверцу и вынимая оттуда сумку с золотыми и тайною инструкцией короля, – тут шесть тысяч талеров, это только задаток и приказание строить чайки для участия в предстоящей войне. Вот это, – вынул он дальше серебряную булаву, пернач и свернутое знамя{192}, – передай от короля козакам и скажи им, что его найяснейшая мосць возвращает им этими регалиями прежнюю свободу и призывает их к участию в войне.
Богдан тряхнул рукою, и с шумом развернулось огромное малиновое знамя; знакомый шелест наполнил комнату и коснулся уха Богуна; перед глазами его мелькнул золотой казацкий крест...
– Так! – гордо произнес Богдан, высоко подымая казацкое знамя своею крепкою рукой.