Широкий в кости, но худой, заросший черной с проседью бородой. Переступив порог, он повалился на пол, стукнулся лбом, как перед алтарем, слова не мог сказать. Иван Петрович подхватил его под руки:
— Бог с тобой, братику, встань!
Мужик замотал головой:
— Не можна. Я так...
— Встань, голубе!.. Да ну же... Мотя, помоги!
Вдвоем с экономкой Иван Петрович поднял мужика с пола, и тот, шатаясь, прислонился к дверному косяку. Его хотели усадить на стул, он решительно отказался:
— Лаврин я. Плахотниченко... Пана Калистратовича крепак. Люди надоумили до вас прийти. Не знаю уже, куды податься. Хоть с мосту да в воду.
— Что же случилось? Что за беда, братику?
— Пан замордовал. Дышать нечем. Вот тут петля. Давит... Дочка моя — Олеся — понравилась соседу нашего пана, так он теперь продает мою Олесю, она же помолвлена с Тимошем, хлопцем из нашего села, сиротою. Работящий, сердешный. Пан как узнал про то, так горше зверюги стал, хлопца в солдаты собирается отдать, а меня, батька, что слово посмел сказать, просить осмелился — посекли... Вот гляньте!
Лаврин скинул свитку, с трудом стянул рубаху. Глазам Котляревского и Моти представилась страшная картина: ни одного живого места не было на человеке, красные и синие полосы переплелись в густую сетку. Котляревский почувствовал, что задыхается, и схватился за грудь. Экономка в ужасе отшатнулась. А Лаврин, опустив рубаху, прохрипел:
— Пропал я, совсем пропал...
В порыве сердечного участия Котляревский бросился к Лаврину;
— Не журись, голубчику, не убивайся. Может, я поговорю с твоим паном и он смилуется?
— Еще хуже станет.
— Что же делать?
— Не знаю... Уж как решил, то так и будет. Не одна сиромаха в Ворскле упокой нашла от его душегубства. Рассказывать про то дня и ночи не хватит.
— Варварство! Дикость! — Котляревский дрожал от негодования. — Неужто управы на таких не найдется? Не может того быть!
— Э-э, кто ж бедному крепаку поможет? — вздохнул Лаврин и опустил голову на грудь. — Бог — и тот отвернулся от нас.
Тяжко вздохнула и Мотя, стоявшая позади Лаврина. Котляревский, сжав руки перед собой, не мог успокоиться.
— Найдется управа... Непременно найдется!
Лаврин поднял голову, Котляревский обернулся. Михайло Николаевич Новиков, оказывается, здесь и все, наверно, слышал. Он был неузнаваем. Новиков подошел к Лаврину, со сдержанной яростью заговорил:
— Ответит ваш пан за все свои беззакония. Честное слово дворянина! Вот вам рука!
Лаврин боялся коснуться ее — белой и тонкой — своей широкой ладонью, почти черной, разбитой от каждодневной тяжкой работы. Новиков не отходил и, видя смущение Лаврина, взял его руку и крепко пожал. У того невольно подогнулись колени:
— Дай вам боже здоровья!
Новиков поддержал его:
— Я не икона. Зачем на колени? Негоже так. Человеком надо быть!
Лаврин лишь вздохнул и, еще раз поклонившись, собрался уходить, но Котляревский остановил его, попросил подождать и тут же у стола написал на листке бумаги несколько слов:
— Найдешь больницу, спроси Андрея Афанасьевича, лекаря. Отдай ему записку. Он тебя полечит. А домой пока не ходи.
Лаврин испуганно перекрестился:
— Бог с вами! Пан совсем замордует. Я уже так. Заживет. Баба Секлета травами полечит — оно и присохнет.
— Только в больницу. Перед паном твоим я буду в ответе.
Вытирая передником покрасневшие глаза, экономка увела Лаврина в сени.
Новиков и Котляревский стояли у окна. Им было видно, как через двор стежкой, пошатываясь, идет Лаврин; в одной руке белеет бумажка, в другой — шапка.
В доме было тихо, но вот стукнула дверная щеколда — вошла Мотя. Прошаркали в коридоре шаги.
Не оборачиваясь и не глядя на гостя, Котляревский сказал;
— Вы, Михайло Николаевич, спрашивали, где я материал беру для "Энеиды"? Отвечу. К сожалению, его больше чем достаточно преподносит нам сама жизнь. Вот и сегодня, изволите видеть, новая история, хотя какая же она новая — это наша повседневность. Что творится на белом свете!
— Вы правы, конечно, — отозвался Новиков. — Такие, как Лаврин, кормят мир, поят и одевают его, а что им достается в награду? Слезы, соленый пот, а сверх того — розги. От колыбели до могилы. И это происходит в наш просвещенный век!
— Что же делать? Что же делать?
— Такие вопросы не так просто решаются, милостивый государь мой! Но есть люди... — Новиков пристально посмотрел на Котляревского. — Они давно думают над тем, что сделать, дабы народы вздохнули свободно.
— Кто же они?
Новиков не торопился отвечать. Раздумывал. Колебался. Что-то его удерживало от прямого ответа.
— Весьма уважаемые. Некоторых и вы знаете. Служат. Один у князя Репнина.
— Вы имеете в виду адъютанта его сиятельства?
— Да... И его брата — Сергея. Правда, он в Полтаве не живет, бывает наездом. Впрочем, есть и другие. Давно, уважая ваши взгляды, они намеревались встретиться с вами. Вот завтра, думаю, такой случай и представится.
То, на что интригующе намекал Новиков... не ново. Иван Петрович не слепой и не глухой.
В свое время, посещая местную ложу масонов "Любовь к истине", Котляревский о весьма многом догадывался.
Михайло Николаевич, создатель и руководитель оной, в своих высказываниях на общих собраниях был весьма сдержан, облекал каждое слово в туманную паутину, лишь время от времени пытаясь сказать нечто более определенное. Однажды заговорил о беспорядках в Решетиловском уезде, где крестьяне, принадлежащие Семену Михайловичу Кочубею, взбунтовались, не пожелали выезжать в голодные херсонские степи. К этому сообщению господа масоны отнеслись по-разному: Кочубей вообще отказался "входить в рассуждение на сей предмет", Семен Капнист горячо доказывал, что подобное отношение к крепостным людям, созданным по образу и подобию божьему, ставит господина Кочубея вне ложи; Лукьянович заметил, что ничего подобного не ожидал от потомка славного генерального судьи Войска Запорожского — жертвы изменника Мазепы. Осуждали действия Кочубея и братья Алексеевы, и бывший губернский судья Тарновский. Котляревский вообще не находил слов, чтобы выразить свое негодование. Новиков все это видел, слышал, а сам помалкивал. Зато дома, когда остался с глазу на глаз с Иваном Петровичем, в выборе выражений не стеснялся. Если слушать его, то добренький Кочубей хуже любого заезжего немца, не жалеющего в чужой стране ни земли, ни людей. Котляревский соглашался с ним, хотя, признаться, это было не легко: до сих нор помнилось живейшее участие Кочубея в его судьбе в первый год возвращения из армии и денежное пособие, благодаря которому Котляревский сумел поехать в Санкт-Петербург и опубликовать третье издание "Энеиды".
А однажды — было это в конце прошлого года — Новиков предложил ознакомиться с небольшой рукописью, которую назвал почему-то "зеленой" (может, из-за того, что была она в зеленом картоне)...
Гости уже разъехались. Вместе с Лукьяновичем ушел Капнист, простился и граф Ламберт. Когда вслед за графом собрался уходить и Котляревский, Новиков попросил его задержаться: "Надо бы посоветоваться..."
В просторном кабинете, освещенном пятью свечами и заставленном книжными шкафами, они остались вдвоем. Догорали в камине коротко нарубленные березовые поленья, в окна заглядывала полная луна. Давно уже отзвонили после вечерни на всех звонницах Полтавы.
Новиков прошел в дальний угол кабинета, открыл там небольшой, невидный почти шкаф и, достав рукопись, подал ее Котляревскому:
— Взгляните на сию зеленую книжицу. Хотелось бы знать, что вы думаете по сему поводу. И еще. Надеюсь, Иван Петрович, все останется между нами.
Никогда подобным образом Новиков не разговаривав. Странно и обидно: разве Котляревский дал когда-нибудь повод думать о себе, как о болтуне?
— Знаете, Михайло Николаевич, я могу и не читать, ежели...
— Прошу прощения, но я был обязан предупредить вас... Читайте, однако!..
Все больше удивляясь, Котляревский развернул картон.
Почерк показался знакомым: да боже ты мой, это же рука Михайлы Николаевича — четко, буква к букве выведено каждое слово, любой каллиграф позавидует. Но что же это? Очередная докладная на имя Репнина? Подобные документы с описанием состояния хозяйства губернии, о волнениях в деревнях он читал и раньше; зачем же какие-то тайны?
Впрочем, на докладную не похоже: нет привычного обращения к правителю края. Первые строчки насторожили, затем увлекли, и минуту спустя, позабыв о трубке, которую только что набил, он полностью погрузился в чтение.
Неизвестные лица считали своей священной обязанностью перед лицом Отечества поддерживать передовые идеи, резко, где только представится возможность, критиковать существующие порядки, особливо крепостное право, злоупотребления чиновников всех рангов, закоренелый бюрократизм, мужественно и смело защищать интересы простого народа; автор рукописи был твердо убежден, что раскрепощение крестьянства — необходимость, рабство — позор России и ее беда.
Слова "зеленой" книги дышали огнем, он разжигал ответный пламень в каждом, кто был не глух сердцем. Котляревский чувствовал, что задыхается, и потянул шейный платок. Какая смелость, однако! Так мыслить и писать мог только один Радищев — человек славной и мучительной судьбы.
Еще в молодости, более четверти века тому назад, он слышал о книге этого человека. Но не читал. Лишь спустя годы познакомился с нею. На одну только ночь дали ему рукопись. До рассвета он не сомкнул глаз, читал и перечитывал каждое слово, целые страницы, потом многое мог повторить по памяти. Это было давно, но до сих пор не забываются огненные строчки "Путешествия из Петербурга в Москву". И вот снова — почти те же мысли и чувства, хотя изложенные в ином ключе.
Окончив чтение, Котляревский оглянулся: Михайло Николаевич помешивал кочергой уголья в камине, каждое движение размеренное, обычное, и вдруг, не оборачиваясь, спросил:
— Прочитали?
— Да.
Новиков подвинул поленья на середину камина, чтобы лучше горели, и, подержав руки над огнем, потер их.
— Поставите свою подпись под рукописью или?..
— Но скажите, это — трактат? Статья? И... кто автор?
— Сразу столько вопросов? — усмехнулся Новиков и снова потер тонкие белые ладони. Пламень камина неярко освещал его длинное бледное лицо, залысины, пшеничные усы, казавшиеся бронзовыми.