— Турция ведь за морем, и на нас оттуда своих лап не наложит, а татарву сдержит: не осмелятся они тогда нападать на подвластную султану державу, а какая нам от нее может быть тягота? — Ну, легкая оплата, да небольшое "послушенство", а в наши домашние дела она мешаться не станет и турчить нас не будет. Живут же, брате, под рукой блистательного султана христианские панства: и волохи, и мультане, и сербы, живут и хлеб жуют.
— Живут-то живут, а все-таки оно как будто не ладно, — почесал затылок Богун, — святой крест, и под опекою у неверных. Вот не мирится с этим сердце — что хочешь!
— Эх, что же тут иначе поделаешь, орле мой, коли "скрут", коли другого выхода нет? Без сильной руки, без поддержки нам не быть. Ведь расшматуют на части. Этот Андрусовский договор и заключен нам на погибель, чтобы легче было разорванные части растоптать под ногами. Ляхи взялись уничтожить и звание казаков. Эх, Иване, Иване! Болит мое сердце по несчастной нашей отчизне... да так болит! И сам ты ее любишь всей могучей своей душой, сам отдал ей всю свою жизнь, так ты и поймешь эту боль.
— Да, боль сердца я знаю, свыкся с ней, — ответил угрюмо Богун, наклонив низко свою поседевшую голову, словно под тяжестью накренившей ее "тугы".
LXVI
— Что же нам делать? С кем нам советоваться? — говорил Дорошенко, — всякий сосед про свои лишь интересы думает, а до нас ему дела нет... Мало того, наши интересы, наше благополучие раздражают их... Мы ведь словно горох при дороге — "хто не йде, той скубне"!
— Горох, горох, — улыбнулся горько Богун, — как только его до сих пор не вытоптали, удивляться нужно.
— Живучая и плодючая нива, друже мой, оттого-то нам и надо помыслить о данном нам Богом даре, великий будет грех, если мы его выпустим из рук, "занедбаем" навек. Кто говорит, что быть под крылом неверы приятно, но ведь это пока единая опора, а дай нам только высвободиться, да опериться, так мы тогда и опору эту по боку, без подпорок станем ходить на своих ногах.
— Вот это так думка, — оживился Богун, и глаза его сверкнули прежней молодой удалью, — за такую думку продолжи тебе, Боже, век. Эх, коли б... да что и говорить! Да за одно это твое слово сейчас же готов отдать свою буйную голову, разбить ее на черепки.
— Друже мой! — обнял его горячо гетман. — Золотое у тебя сердце и казачья душа. Эх, когда бы мне таких, как ты, хоть с десяток, свет бы перевернул. А ты мне будешь нужен в Чигирине, там я соберу раду, чтобы обсудить все это, ты поддержи меня, времена ведь последние наступают, на краю гибели мы. Знаешь сам, посылали ведь мы к Бруховецкому, пощупать его, настоящий ли он христопродавец, или, может, осталась у него хоть крапочка в сердце, не закупленная сатаной. И что же? Сам видишь, — кажется, и крапочки не осталось. Уступал ведь я ему и свою булаву, лишь бы Украина была в одних руках, так что же? Что он сделал с моими послами? Либо законопатил их туда, где козам рога правят, либо со света согнал!
— Собака, Иуда проклятый! — вскрикнул гневно Богун, ударив кулаком по столу. — Что о нем и толковать! Этот-то именно хуже татарина! Ох, уж не прощу я ему до смерти гибели Мазепы, если только он "наважывся" погубить его!
— Да, да! Жаль и мне его, Иване, так жаль, как сына родного. Способный казак... голова... и огня много... Много я на него надежд полагал, ну и сгинул там. А я ведь, знаешь, не послушал тогда владыку и тайным образом послал Мазепе на выручку Кулю "з почтом", поехали — да и те как в воду канули, так и по сей день ничего не знаю: нашли ли его, или сами погибли.
— Хочешь, я поеду к нему, к этому псу, и поговорю с ним, порасспрошу его, куда он подевал казаков? Теперь уже все равно, прятаться с татарами нечего: шила, ведь, в мешке не утаишь; думаю, и он уже слышал о наших победах. А уж так поговорю с ним, так поговорю...
— Нет, нет, тебя я не пущу на риск, — прервал его гетман, — ты мне дороже всех их, а, вот, когда управимся здесь совсем с ляхами, так перекинемся все, "гуртом", с татарами, на левобережных врагов.
— Это, пожалуй, еще лучше, — одобрил Богун. — Давно уже следовало раздавить этого "гаспыда".
Между тем, и во всем лагере, несмотря на позднюю пору, никто не ложился спать, всюду кипело горячее, радостное оживление.
Везде горели бивуачные огни и группировавшиеся вокруг них казаки вели оживленную беседу о событиях сегодняшнего дня и о предстоящем блистательном исходе борьбы; лица всех были воодушевлены и горели нетерпением — дождаться скорее рассвета и броситься стремительно на смятого уже врага. Это желание наполняло теперь горячкой и нетерпением и душу каждого военачальника, и душу каждого рядового казака. При таком подъеме радостного настроения было не до сна; только некоторые, утомленные до такой степени, что, казалось, и само разрушение мира не могло бы пробудить их от сна, спали, беспечно растянувшись на голой земле. Над лагерем стоял громкий гул, перекатывавшийся мерными волнами. Но вдруг среди этого общего гула раздались радостные веселые крики и возгласы и понеслись вихрем к гетманской палатке.
Дорошенко и Богун замолчали и начали прислушиваться. Вскоре послышался топот копыт, сопровождаемый радостными криками толпы.
Через минуту в палатку вошли Палий и Кочубей, посланные узнать о пожаре в соседней деревне.
— Татары, ясновельможный гетман, жгут тела своих витязей, — доложил первый.
— Жгут-то жгут, батьку, — поправил второй, — только жгут в хатах поселян, понакладывали их своим "собачым падлом", хозяев повыгоняли, да и подожгли село с четырех сторон, так оно и горит себе с коровами, волами, со всем "скарбом", кроме того, что взяли себе наши союзники, да пожалуй еще и со всеми детьми, что спали в своих родных гнездах... Татаре вокруг всего села стоят "лавамы" и джергочут молитву к своему нечистому, а дальше, на горбике, сидят выгнанные поселяне, больше диды да бабы, дрожат от холоду, да любуются, как пламя слизывает их жилища и кровавым трудом нажитое добро.
— Эх! — рванул себя за чуприну Богун и отошел в сторону.
— Нужно однако дать помощь этим несчастным, — затревожился Дорошенко.
— Я им объявил, чтобы все спешили в наш лагерь, — сообщил Палий.
— Чудесно сделал, мой голубе! — обрадовался Дорошенко, — из завтрашней добычи первый пай будет им.
— А уже Собеский прислал посла для переговоров о сдаче замка и о мире, — объявил, в свою очередь, Кочубей.
— О! Прислал уже? — схватился со стула в восторге Дорошенко. — Что же ты сразу не сообщил мне этой радостной вести?
— Ага, вот оно что, — подошел к ним и Богун, заинтересованный важной новостью, — то-то я думаю, чего это загомонили наши?
— Да того же самого, пане полковнику, что Собеский посла прислал.
— А где же он, этот посол? Вели впустить его, — приказал Дорошенко.
— Да его нет, — огорошил всех Палий.'
— Как нет?! — воскликнули Дорошенко и Богун, устремивши изумленные глаза на Кочубея.
— Очень просто, — пояснил с улыбкой Палий, — посол от Собеского приезжал действительно, да только не в наш лагерь, а в татарский.
— Ну, ну и что же? — заторопил его взволнованный гетман.
— Калга его отправил назад, — продолжал спокойно Палий, — сказал, что войну ведет гетман казачий и всего запорожского войска, и что он ему лишь побратым и союзник, так за мирными договорами и отправляйся, мол, к нему... Так этот посол и вышел оттуда, не солоно хлебавши. Говорят, что мурзы все тем были недовольны, ну, а Калга таки выпроводил его к тебе, батьку.
— Калга верный друг и союзник, видишь, мой голубе, — заметил с чувством Дорошенко, обращаясь к Богуну. — Ну, и где же этот посол? Не прибыл еще? — спросил он у своего есаула.
— Скоро будет, — ответил Кочубей.
— К рассвету, не раньше, — добавил Палий. — Ведь он еще вернется к Собескому, доложит ему о происшедшем и передаст также, что нужно волей-неволей обращаться за лаской к самому ясному гетману. Ну, еще после этого Собеский "порадыться" со своими и после уже решат отправить посла... так время до рассвета и протянется.
— Больше ждали, можем подождать! — провозгласил и радостно, и торжественно гетман, охваченный снова восторгом и гордым чувством победы. — Ничего нет дивного в том, что поляки обратились сперва к татарам: всякий ведь о своей шкуре думает и щупает, кого бы легче притянуть на свою сторону, — так бы и мы поступили... но важно тут то, что уже присылали просить милости: значит, у них последний "скрут", значит, уже им нет никаких сил держаться, значит, они здесь в нашей "жмени", — а ведь это, панове, последние силы Речи Посполитой... Вот и выходит, друзья мои, что вы этой последней новостью обрадовали меня несказанно, — обнял он обоих своих юнаков и добавил весело: — Ей-Богу, за такую весть следует выпить. Гей, джура! — ударил он в ладоши, — вина сюда, а то и меду!
Взволнованный этой радостью, Богун обнял гетмана, и пошло опять широкой волной прерванное известием о пожаре пирование.
Дорошенко хотел было уже выкатить и для войскового товариства, и для казаков несколько бочек горилки, но Богун удержал его от этого. Впрочем, и без выпивки бешеное веселье охватывало все больше и больше не спавший лагерь, тем более, что гетман распорядился отпустить на душу по "мыхайлыку" для подкрепления сил.
Понесли через речку и засевшим в городке рыцарям отпущенное угощение. Движение и говор, несмотря на позднее время, не только не улегались, а скорее выростали. Слышались то тут, то там взрывы гомерического хохота; то сям, то там выхватывалась из общего гула веселая песня.
Но вот в конце раздался какой-то особенный шум, послышался взрыв каких-то радостных криков и бурных восклицаний.
— Вот и посланник, — заметил Кочубей, прислушиваясь к приближающемуся шуму.
— Пожалуй, он, — кивнул головой Палий.
— Хе, торопятся, — улыбнулся гетман и почувствовал, как у него под расстегнутым жупаном забилось от великой радости сердце.
Джура отдернул полог палатки и на темном фоне осенней ночи появилась, освещенная светом красноватых огней, статная фигура, но не посланника.
— Мазепа!? — вскрикнули все с некоторым оттенком суеверного страха, подымаясь со своих мест. — Откуда ты? С того света?
— Почитай, что так, ясновельможный гетмане, — ответил радостно вошедший, — уже одной ногой был в самом пекле, да милосердный Бог послал мне ангела на спасенье.
— Вот так радость, — заключил в объятья пропавшего было без вести посланника гетман, — вот так милость к нам Божья!
— Да, Господь-таки "зглянувся", над нами! — раздалась за спиной Мазепы приятная октава.
— Куля, и Куля мой тут? — не мог уже прийти в себя от восторга и изумления Дорошенко, прижимая то одного, то другого к своей груди.