— Но я не слышу объяснений... Сие повторяется не впервой. Здесь, кажется, есть с кем согласовать подобные шаги. Господа учителя жалуются...
— На меня? — изумился Котляревский. — Помилуйте, за что? Выходит, я детям враг, а они — други?
— Не о том речь... Почему в классах пусто?
Котляревский выглянул в окно. Дождь лил, как и прежде, тучи висели над городом иссиня-черные, обложные, не скоро еще из-за них проглянет солнце.
— И завтра, ежели будет такая погода, я распоряжусь из Дома никого не выпускать. — Огнев в ответ ничего не сказал. И Котляревский продолжал спокойно и ровно: — Вы же сами только что сказали, что вам очень не хотелось ехать по такой погоде. А каково детям под дождем да по нашей грязи? У кого есть сапоги — потеряет. А потом что? Впрочем, сапоги отыщем, но как быть со здоровьем? Его так просто не найти, ежели загубить. У меня и так двое заболели от простуды. Отпаиваю теперь молоком да малиной с травами... Дети же. Об этом докладывали вам господа жалобщики?
Огнев несколько минут молча рассматривал лежащие на столб бумаги.
— Но ведь жалуются, — процедил он наконец, — а сие значит, что могут и к его сиятельству дойти.
— Это было бы превосходно! Пусть! Может, тогда его сиятельство нам поможет, ежели сами не можем починить детям обувь и одежду. — Котляревский помолчал. — Между прочим, господа учителя могут и в Дом прийти, в спальнях заниматься станем, залу столовую приспособим. Трудно? А что делать? И еще. Как все же быть с учебными пособиями? Господа преподаватели не торопятся писать таблицы по истории, латинской грамматике и географии. А ведь мы договорились, кажется. Или в округ писать?
— Таблицы будут. Но не сразу — потерпеть придется.
— Сколько терпеть? Время уходит.
— А что прикажете делать?
— Потребовать от господ учителей исполнить свои обязанности.
— Это верно, мы... подумаем.
— Извините, но, право же, пора и делать что-то, а не токмо думать. И еще. Знаете ли вы, милостивый государь, что некоторые воспитанники собираются уходить? Вот, например, Мокрицкий.
— Ну что ж, держать не будем.
— У него изрядные способности. Мог бы пойти и дальше.
— Вам, сударь, известно, что он не посещал уроки латыни?
— Известно, Иван Дмитриевич. Хотя, говоря откровенно, будучи на его месте, я тоже не стал бы их посещать. Почему? А вы посидите на уроке — и вам все откроется. Дети не понимают текста, учат вслепую. У них нет интереса к предмету. А без интереса — как заставить ребенка полюбить предмет?
Огнев, много повидавший на ниве просвещения, неожиданно для самого себя удивленно хмыкнул: оказывается, этот бывший капитан, по слухам к тому же сочинитель малороссийских произведений — каких именно, его, Огнева, не интересует, — не так прост, толкует о педагогике и методике как человек, который в этой науке искушен, имеет свои суждения, и весьма здравые. Но он не допустит, чтобы надзиратель, какой бы он ни был, вмешивался в дела сугубо учебные.
— Милостивый государь, у вас, как я догадываюсь, есть чем заниматься, поэтому не обременяйте себя заботами, которые не в ваших прерогативах!
Котляревский согласно кивнул.
— Чтобы воспитывать, надобно думать не токмо о желудке, иначе мне нечего делать здесь... Но не поймите меня превратно — в дела господ учителей я не смею вторгаться, они не в моих прерогативах.
Да, может статься, подумал Огнев, что этот Котляревский, ежели станет посещать уроки, не удержится и вмешается в учебный процесс, и тогда не миновать скандала. Но что изменишь? Он, Огнев, сам еще тогда, на малом совете, разрешил надзирателю посещать уроки.
— Иван Дмитриевич, боюсь, как бы за Мокрицким еще кто-нибудь не подал просьбы об уходе. Честь имею! — Иван Петрович быстро вышел из кабинета.
Конечно же, коллежский регистратор успел за это время, пока Котляревский находился у Огнева, отбыть по каким-то своим крайне важным делам, причем не обещал вернуться даже к концу дня. Значит, снова надо будет занимать деньги, чтобы завтра послать кухарку и Дионисия в мясной ряд. Кормить воспитанников кое-как, перебиваться постной едой он, надзиратель, не позволит. А завтра придет к коллежскому регистратору и возьмет свое — уж будьте покойны, милостивый государь.
13
Неожиданно распогодилось. Тучи уплыли, исчезли за монастырским лесом. Небо высветилось, стало выше, просторнее; хаты повеселели, словно играя в прятки, выглядывали то из одного, то из другого вишенника умытыми оконцами. Свежий ветер прошелся по улицам, слегка подсушил колдобины.
У Котляревского повеселело на душе. Не беда, что денег приказные крючкотворы не дали, и завтра день будет, никуда не денутся.
На выходе из губернского правления он почти нос к носу столкнулся с Амбросимовым и шедшим рядом с ним Миклашевским; вдвоем они занимали почти весь узкий, как щель, полутемный коридор. Губернский зодчий обнял Ивана Петровича одной рукой, ткнулся небритой щекой в плечо, притянул к себе. Миклашевский кивнул сдержанно, устремив куда-то в потолок равнодушный взгляд.
— Душа моя, Иване, взгляни на сей предмет, — взволнованно заговорил Амбросимов, тыкая бумажным свертком чуть ли не в лицо Котляревскому. — Деньги нужны, дабы рассчитаться с копировщиками проекта, а он не дает. Тащу к губернатору, пусть скажет ему — раз и навсегда. Сил нету... Брошу! Ей-богу, уеду! Давно меня в Воронеж кличут!
— Уедете — другие найдутся. Да-с, — зевнув, равнодушно обронил Миклашевский.
— Каков! — В глазах Амбросимова блеснул недобрый огонек. — А шиша, сударь, не хотите? Никуда из Полтавы не двинусь. Да-с! Здесь мне и околевать!
— Не волнуйся, Михайло Васильевич, побереги себя, — положил Котляревский руку на плечо Амбросимову. — Скажи лучше, что строить будем?
Амбросимов отдышался, вытер платком шею и улыбнулся.
— А вот! — он поднял над головой тугой сверток. — Дворец прекрасной Мельпомене. Первый театр в Полтаве! Не говорил разве?
— Как же, помню. И что же — когда закладываем?
— В том и закавыка. Проект готов, а мне твердят: "Не торопись, успеешь...". И денег не дают, прошу, как милостыню, хотя бы копировщиков рассчитать.
— И все же торопитесь, сударь, — обронил Миклашевский. — Тучи надвигаются над державой, не до темеатров ныне. Глухо?! вы, наверно, не слышали, что Бонапарте грозится войной?
— Оставьте, прошу вас... Никакой войны не будет, а ежели и так — что же, все ложись и помирай? Мне, может, на роду написано год-два прожить — успею ли построить задуманное?.. Вы, сударь, бросьте, я ваши гнусности вижу, остановить дело — вот ваша цель.
— Однако, милостивый государь, — обиженно вскинул голову Миклашевский, — ежели вы намерены и далее таким образом изъясняться, то я могу и не пойти с вами вовсе.
— Полноте, Федор, из-за пустяка обижаться? Нешто не знаешь Михайлы Васильевича? — усмехнулся Котляревский. — И вообще, что с тобой деется? Не узнаю тебя. Ты ведь — помнишь? — жил идеями, стихами пленялся и сам грешил в высоком искусстве, а теперь для оного искусства денег каких-то жаль? Все равно ведь придется дать — зачем же сквалыжничаешь?
— Не всем блистать, пусть уж другие, — буркнул Миклашевский и отвернулся.
Котляревский только руками развел. Амбросимов хотел было что-то сказать, но вдруг, уронив сверток и схватившись за живот обеими руками, захохотал, да так громко, что стоявший у входа служитель испуганно обернулся, он намерился уже попросить почтенных господ вести себя несколько потише — в казенном присутствии находятся, но, узнав губернского зодчего, пожал плечами и сам усмехнулся: уж очень заразительно смеялся господин архитектор.
— Стихами? Этот? Не поверю! — Амбросимов оборвал смех, хлопнул Миклашевского по плечу. — Неужто потому, сударь, вы так не любите искусство, и театр в том числе, что у самого не того-с... Не выходило? Впрочем, не отвечайте, не стоит... Пора нам, пожалуй, идти. Ждут...
Отойдя на несколько шагов, обернулся, ласково спросил Котляревского:
— Что глаз не кажешь?
— Занят. На мне весь пансион.
— Как же, накорми, напои всех, а потом и носы вытри-с, — съязвил Миклашевский.
Котляревский удивленно взглянул на бывшего однокашника — с чего бы это? — но промолчал. Амбросимов же сказал:
— Будь у меня сын, немедля отдал бы в твой Дом, Иване! Счастье великое, что у нашего юношества такие воспитатели... А вам, сударь, должно быть стыдно. Да-с! — бросил он в лицо оторопевшему Миклашевскому и, сутулясь, быстро, размашисто зашагал по коридору.
Они ушли. Плотный, коренастый Амбросимов — зодчий, как его называли в тесном кругу друзей, и раздобревший, коротконогий, в мешковатом сюртуке — Миклашевский.
Как же он сказал? "Накорми и носы вытри-с..." Ну и что? Плевать мне, что ты думаешь и говоришь, друг моей золотой юности, главное — они, дети, сыновья мои названые, и я готов отдать им свое сердце, все без остатка. Верно, мало еще стараюсь для их блага, их будущего. Но кое-что все же успел. Позаботился о погребах, там ныне не пусто, и в кладовой кое-что завелось — и крупа, и мука, всего понемногу, до Нового года хватит, если распределять разумно. Остается прикупать два-три раза в неделю молока да в мясные ряды захаживать.
И о дровах позаботился загодя. В Полтаве нигде не удалось достать хороших, поехал к графине Разумовской, просил, чтобы позволила заготовить в ее графских лесах.
Графиня не отказала в приеме, пришлось поклониться и книжку подарить. Да бог с ней, с книгой: кому угодно подарю, ежели от этого будет зависеть благополучие детей.
Впрочем, графиня далеко еще не старая, не лишенная любопытства к окружающей жизни, оказалась весьма интересной собеседницей, потому и разговор с ней протекал легко.
В небольшом уютном кабинете пахло заморскими ароматами, из окна открывался вид па огромное зеркало пруда, окруженного плакучими ивами, а дальше, за садом, по ту сторону реки, начинался лес.
В кабинете ничего лишнего: ковры, удобная мебель, мягкое канапе и вольтеровские кресла. Графиня была в длинном, почти до пола, из тяжелого бархата платье, отороченном серебристым мехом, который подчеркивал смуглость обнаженной руки и высокой шеи. Карие глаза этой дочери украинских степей, выбившейся, благодаря случаю, в графское достоинство, казались добрыми. По его не обманешь, он хорошо знает, чем дышит, эта увядающая красавица, чьими руками она загребает деньги для своей праздной жизни.
Разговор вела о том, что видела в недавней поездке в Баден-Баден, Рим, Венецию...