Чему быть, того не миновать! А вот только одно больно, тоска гложет, что если... – ему тяжело было говорить; с страшными усилиями отрывал он из глубины сердца слово по слову, и это причиняло ему неимоверные страдания.
– Я говорил тебе тогда... дочь моя... моя Марылька... Ох, для нее то и забрался я против твоей воли в чайку... Об ней одной только и думал... ее надеялся спасти... Я грешник... страшный... пепельный... Меня карай, боже! Но она за что – за грехи мои страдает?
Грабина распахнул свою сорочку и начал бить себя с остервенением в грудь кулаком.
– Постой... успокойся, друже! Ты рвешь свое сердце; лучше потом... – попробовал было остановить его Богдан.
Но Грабина продолжал с каким то лихорадочным усилием:
– Нет, сейчас... все... потом уж будет поздно... Слушай... все равно перед смертью... ближе тебя нет у меня никого на свете... тебе только могу все доверить. Помнишь, вот та цыганка, про которую говорил невольник... моя... наверное, моя... Она украла мою Марыльку... Я ее отправил с донечкой к сестре на Волынь. А она, дьявол... ведьма проклятая... мою дочь... мое дитя... в Кафу... в гарем. Ох, найди ее... спаси... согрей! – захрипел он, сжимая руки Богдана. – Погибнет там, в Кафе... Если не сможешь с товарыством, сам заедь... выкупи... денег сколько запросят – ничего не жалей! Ох, я ведь был магнатом, Богдане, да и теперь еще много осталось... Там, в Млиеве... разразился надо мной гром небесный, хотя упал этот гром от руки лиходея, грабителя... Тебе придется, быть может, встретиться с ним, так берегись, друже; это – рябой, с зелеными глазами Чарнецкий.
– Чарнецкий? Доблестный воин?
– Зверь! Кровопийца! А! – заметался больной. – Душно и тут... В горле печет... Смага на губах... Дай воды!..
Богдан поднес тут же стоявшую кружку, и больной, освежившись несколькими глотками, продолжал говорить, впадая по временам как бы в забытье и прерывая речь тяжелыми вздохами.
– Так вот, хотя и от зверя кара, а по заслугам... Бог ему оттого и попустил... Когда я умру, молись за мою грешную душу... Молись, брате! Вот отщепни... возьми... меня уже не слушают и руки, – с усилием он дергал кожаный пояс – черес, туго стягивавший его стан, – помоги, отщепни... Там зашито две тысячи дукатов, все на нашу церковь!
– Да что ты, друже? – помог ему снять пояс Богдан. – Словно умираешь! Еще бог смилуется.
– Все равно, если его ласка, так тем лучше... Я и всю жизнь на службу милосердному отдал бы, а то пожалею грошей!.. Молитесь все за мои грехи... за такие... ох! – начал он судорожно рвать на себе рубаху. – Есть ли мне прощение или нет? – устремил он на Богдана пылающие, налитые кровью глаза. – Нет ведь, нет? – поднялся он вдруг и сел, дрожа всем телом и вцепившись Богдану руками в плечи. – Я все тебе, как на духу...
– Не нужно пока. Будет время, – успокаивал его Богдан; вся эта сцена растрогала его до глубины души и словно сразу сорвала струп с давней раны. – Успокойся, мой голубь.
– Ах, не уходи! – простонал больной и, обессилев, почти повис на руке Богдана; тот уложил его бережно на подушку. Закрывши глаза, бледный, словно присыпанный мукою, лежал неподвижно Грабина и тяжело, со свистом дышал; только по судорожным пожатиям руки, удерживавшей Богдана, видно было, что сознание еще не покидало его. – Ну, так вот что, по крайней мере, – начал он упавшим, едва слышным голосом, после долгой паузы, – друг мой, заклинаю тебя, жив ли я буду или умру, – все равно исполни мою неизменную волю, – и он взглянул пожелтевшими глазами на Богдана.
– Всякую твою волю, богом клянусь, скорее кровью изойду, чем нарушу! – воскликнул Богдан, сжимая в своей руке уже неподвижные пальцы Грабины.
– Расстегни ворот и смотри там, где латка у пазухи, – продолжал Грабина, прерывая речь болезненными, тяжелыми вздохами. – Отпори ее и вынь бумаги: там запрятаны и законные документы о правах моей несчастной, дорогой Марыльки, там найдешь и сведения, где я припрятал и сберег еще много добра. Разыщи его; половину отдашь моей дочери, а половину на всякие послуги для моей новой родины. Я ведь из поляков... Грабовский, и много ей... ой как еще много причинил бед: и грабил, и разорял, и истязал. Так и поверни, брате мой, друже, хоть часть из награбленного ей на корысть. Укоротил господь мой век, не дал мне сподвижничеством загладить мои вины, так поверни ты, и за мою душу отслужи Украйне и богу...
Растроганный Богдан не мог произнести ни единого слова, он отвернулся и прижал к груди голову больного. Потом отпорол осторожно зашитые бумаги и, бережно завернув их в платок, спрятал во внутреннем боковом кармане жупана.
– Вот еще, – начал снова метаться и ломать руки Грабина, – отруби мне ноги, они больше не нужны, на черта их! Только страшная тяжесть, поднять не могу. Через них меня тянет к земле и грудь давит. Что это? – открыл он вдруг широко глаза. – Небо такое желтое и зеленое, а на нем блестит пятно?..
– Успокойся, это так кажется тебе. Засни! – закрывал Богдан ему парусом свет солнца от глаз.
– Нет! Не уходи еще! – ухватился больной с отчаянною тревогой за какой то лантух, видимо, теряя сознание. – Вот что: у меня мутится в голове, в глазах. Уж не умираю ли я... Так помни, я забыл... Найди... разыщи мою зарницу... мою страдалицу... Пойди, спаси, пригрей ее, приласкай... защити! Будь ей всем, вместо меня... Тебе ее вверяю!
Больной опрокинулся и захрипел, потерявши совсем сознание.
С ужасом вскочил Богдан, взглянул на это мертвенно бледное лицо, лежавшее на керее безвладно, с откинутым в сторону длинным пасмом чуприны, и припал ухом к его груди: сердце еще билось, хотя слабо, но учащенно; дыханье в легких становилось покойнее. Призванный дед решил тоже, осмотревши больного, что он пока еще только глубоко заснул и что, господь ведает, может, еще перемогут силы хворобу, вот только ноги портят все дело, а про то кто знает, всяко бывает.
Над спящим мертвым сном казаком устроили еще большую тень и посадили очередную сторожу.
Прошел день. Никто не заглянул в это укромное озеро и не всполошил Казаков. Только стада куликов, налетая со свистом на плесо, взмывали, наткнувшись на запорожцев, испуганно вверх и с криком исчезали за ближайшими камышами, да суетливые болотные курочки выбегали иногда по лататьям из лоз и моментально прятались, завидев непрошеных чуждых гостей. Солнце теперь спускалось за лозы кровавым шаром и зажигало багрянцем полнеба.
– На ветер, на погоду... – качал головою дед.
– Да, и на здоровый, – почесал затылок Богдан.
– Может бы, перестоять? – вставил нерешительно атаман другой чайки Сулима, который пришел навестить наказного и осведомиться о здоровье Грабины.
– Нет, не годится, товарищ, – надвинул Богдан шапку на брови, – тут самое опасное положение наше: проведают и застукают, как мышей в пастке. Тут ведь татарва кишмя кишит, и рыбаки ихние вот по таким затонам шныряют. А если нам внимание обращать на погоду, так лучше и в море не рыпаться, а сидеть с бабой за печкой. Нужно ведь перемахнуть через все Черное да встряхнуть тогобочные берега, а то и самому Цареграду нагнать холоду. Так и выходит, что нам и в бурю нужно ехать!
– Конечно, – поддержал и дед, – нужно пользоваться минутой, проскользнуть в море, а там уже байдуже! А вот если сорвется с ночи погода, так нам на руку... никакой каюк не попадется навстречу; вот и теперь их, знать, не видно кругом, иначе б сторожевые чайки нам дали знать.
– Совсем таки так! – кивнул головою Богдан и закурил люльку.
– А как Ивану? – спросил у деда Сулима.
– Да, почитай, целый день спит, а так кто его знает, – либо выздоровеет, либо дуба даст.
Богдан отошел к корме и, севши на сложенную кольцом веревку, устремил глаза в кровавое зарево, разгоравшееся за уходившим на запад солнцем: "Что то оно на завтра вещует, где встретит нас, при каких обстоятельствах?" – думалось ему. Смертельный недуг товарища, его завещание, его признание, – все это потрясло душу Богдана.
Кроме того, его уже давно начало тревожить долгое отсутствие Морозенка... "Уж, наверное, что нибудь да случилось, – повторял Богдан, досадливо подергивая ус, – хлопец еще молодой, неопытный... и надо было мне послать его, да еще на такое опасное дело! Пропадет, бедняга! И все через меня! Да еще, пожалуй, и татар всполошит..." – И Богдан снова принимался упрекать себя, всматриваясь со всем усилием в темнеющую даль.
– А что? – крикнул он наконец громко, встряхнув головою, словно желая отогнать от себя докучливые думы. – Олексы еще нет?
– Нет, не видно, пане атамане, – отозвался красивый и рослый казак, – вон и Рассоха вернулся с самого Лимана, так говорит, что нигде не видно.
– Как не видно? Уже пора бы... – встревожился окончательно Богдан и направился к чардаку, где уже собралась кучка Казаков с дедом и расспрашивала обо всем Рассоху.
– Морозенка то нет, – отозвался к Богдану взволнованный дед, – уж не случилось ли какого либо несчастья с хлопцем?
– Не дай бог, – ответил встревоженно Богдан, – пловец он отличный, владеет и саблею чудесно, по татарски говорит.
– Мало ли что? Всяко бывает, – покачал головою дед, – заблудиться то он не мог – ровная скатерть, а и вернуться давно бы пора, да вот нету! Какое либо лихо, наверно.
– Будем ждать здесь, надо будет послать разведчиков, на челнах, – вздохнул тяжело Богдан.
– Нет, пане атамане, негоже нам стоять, сам знаешь, – возразил почтительно дед, – и место здесь опасное, да и толку мала: коли хлопец только замешкался и опоздал, так мы его по дороге встретим, а когда попал в беду, так уж мы, стоя здесь, не поможем: его, значит, либо убили, либо забрали в полон. Не брать же нам гвалтом Очакова, коли задумали другое дело!
Все кивнули одобрительно головами. Настала минута молчания.
– Ох, правда, диду! – вздохнул наконец Богдан. – Все правда, да жалко хлопца, как сына родного!
– Что ж делать, пане атамане? Все мы под богом, у всех нас одна доля: сегодня с товарыством пьешь и гуляешь, а завтра на суд перед богом. Всех нас одна мать родила – всем нам и умирать, а что Морозенка жаль, так это верно; все его любят, и хлопец моторный, и завзятый юнак. Да еще, впрочем, и тужить по нем не след: может, он и здоровый, и веселый. А вот что рушать нам пора, так пора, – самое время.