Да и кого могла волновать судьба обедневшего дворянина, приехавшего из далекой провинции искать службы в Северной Пальмире? Кому он был нужен? Кто его знал? Впрочем, некоторые слышали о нем и тем не менее на его просьбу вежливо отвечали: "К большому сожалению, сударь, ничего-с нет..." Или: "Глубоко опечалены, милостивый государь, но принуждены огорчить вас. Да-с..."
Иное лицо, при звезде, в чине действительного статского советника, услышав его имя, расплывалось в любезно-фальшивой улыбке: "Рад, весьма рад... Как же! Давно мечтал, так сказать, лично лицезреть автора малороссийской "Энеиды". Прямо не верю, что предо мной вы. Да, сударь, смешно весьма написано. Такое, как у вас, в наше время встретишь редко... А касательно службы, милостивый государь мой, то, признаюсь, крайне удивлен: зачем вам, голубчик, служить, тратить драгоценные минуты на составление... кгм... исходящих бумаг? Сие крайне разорительно для отечественной словесности. Иное дело мы, грешные, служим ради скудного существования. Вы же — милостию божией пиит, создатель, так сказать, мира прекрасного, и вам надлежит единственное: успевать собирать с нас, ваших невольных пленников, причитающуюся дань. — Лицо заискивающе улыбалось, нюхало заморский табак. — Разумеется, сударь, при случае, милости прошу, заходите, возможно, что-либо, вас достойное, и откроется. Но... не ранее будущего года".
И — весь разговор. Просить, убеждать — не имело смысла. Бессмысленно и жаловаться. Кому? Ждите, заходите... А сколько ждать? Год? Два? Десять? Нет, Иван Петрович Котляревский — бывший канцелярист, домашний учитель и военный, немало уже переживший и повидавший, прекрасно понимал, что значили подобные обещания. Именно так некоторые из высокопоставленных лиц и избавлялись от нежелательных визитеров.
Оставался граф Аракчеев — человек, по слухам, желчный, неприятный, особенно не жалующий сочинителей. И все же Котляревский рассчитывал на благорасположение его сиятельства. Во-первых, откуда графу знать "Энеиду"? Новое издание поэмы только вышло из печати, раскупили книгу главным образом почитатели малороссийского слова, и едва ли она успела попасть к временщику. Во-вторых, и это главное, — он, Котляревский — бывший военный, двенадцать лет отдавший армии, участник войны с Турцией. Не может же Аракчеев с этим не считаться. Правда, Николай Гнедич — добрый молодой друг — настойчиво советовал не ходить на поклон к временщику. "Поверьте, Иван Петрович, сие хождение — напрасная трата времени и себе же огорченье... Сходили бы лучше к Кочубею, да, к Виктору Павловичу, министру. Он ведь все же земляк".
Добрый друг не знал, что визит к могущественному земляку был нанесен еще в первые дни приезда в Санкт-Петербург...
Кочубей был дома, принял он Котляревского приветливо, сказал несколько невразумительных фраз об "Энеиде", которую он, "разумеется, смотрел на досуге". Многозначительно помолчав, заметил: "Каков ваш Эней — молодец! Казак — ничего не скажешь... Силе его, сноровке, отваге, величайшему оптимизму позавидуешь, право..."
В конце визита министр попросил напомнить о себе еще раз, он подумает о "службе для капитана". Но во время второго визита Кочубей позабыл о своем обещании; выглядел усталым, слишком озабоченным, торопился на прием в Зимний.
В третий раз идти с той же просьбой Котляревский не решился. О своих визитах к графу, не давших ничего, он не рассказал Гнедичу: молодой друг — человек чувствительный, не умудренный жизнью — мог бы расстроиться, пожелал бы сам пойти к министру и не избежал бы унижений, хотя ничем и не помог бы Котляревскому. Иван Петрович пообещал Гнедичу послушаться его совета и все же... отправился к временщику: пора уже было решить свою дальнейшую судьбу в столице раз и навсегда.
Но Аракчеев, оказалось, по таким делам не принимает, всех искателей препровождают к его помощнику — генералу с какой-то мудреной фамилией.
...Утро было холодное, хотя чувствовалось приближение весны. Дождь перемежался со снегом. Стылые лужи, огромные, как озера, разлились по мостовым и даже тротуарам, и не всегда удавалось их обойти.
Ночной мрак еще не рассеялся. Тени густели в глубоких оконных нишах подвалов, в низких подворотнях. Над печально-одиноким Петропавловским собором медленно ползли серые тучи. В парадных подъездах барских домов еще не гасили ночных фонарей, раскачиваясь на ветру, они рассеивали вокруг призрачный желтый свет.
Котляревский поймал у гостиного двора на Невском легкую с кожаным верхом пролетку. Возница осведомился, куда его благородию надобно, услышав имя владельца дома, больше ни о чем не спрашивал: в столице все знали, где находятся палаты царского любимца. К самому особняку возница, молодой мужичок с русой редкой бородкой и разбойным взглядом, однако, не подъехал: не полагалось. Котляревскому пришлось идти почти полквартала. Но вот и подъезд. Фонари. Тяжелая дубовая дверь. Несколько минут колебался, потом решительно дернул черный шнур.
Вышедший на звонок швейцар — судя по выправке, бывший солдат — долго расспрашивал, по какому делу пожаловал господин капитан, и, когда Иван Петрович, теряя терпение, готов был уже плюнуть и уйти, швейцар кивнул: он все понял и пообещал тотчас доложить господину адъютанту, а уж тот доложит "самому". Впустив Котляревского в приемную — высокую комнату с окнами, плотно завешенными красными шторами, — исчез за крохотной дверью слева. Котляревский не успел осмотреться, как швейцар воротился и от имени адъютанта попросил подождать: их превосходительство изволят кушать кофей, затем они выслушают утренний доклад о делах и уж после примут их благородие господина капитана. "Маленько повремените, да у нас тепло, не дует", — добавил швейцар, нагловато усмехаясь в усы. "Каков поп, таков и приход", — невольно подумал Иван Петрович. Однако терпи, коль пришел, а швейцар... бог с ним, не стоит внимания. Такие люди похуже господ своих бывают, они готовы на что угодно, лишь бы ублажить своего господина, будут юлить, кривить душой, ябедничать, наушничать, не задумываясь утопят в ложке воды даже отца своего, брата, и все для блага господина. Противно сие и противоестественно. Доколе, человече, будешь унижаться? Как смеешь не видеть рабского положения своего? Не пора ли вспомнить — хотя бы ради потомков, — что ты Человек? Будь горд сим высоким именем! Сонное царство объяло землю. Лишь гром небесный пробудит уснувших. Но когда, когда, наконец, он грянет?
Однако зачем он, Котляревский, здесь — в этом мрачном, глухом, словно могильный склеп, доме? Чего ищет? Чего добивается? Не он ли собирался уехать от всей этой суеты подальше, в свой тихий край? Захотелось испытать счастье еще раз? Да плюнь на их превосходительство со всеми его швейцарами и адъютантами — и кати скорее в родные края, на благословенную Ворсклу, в свою хату, поклонись до сырой земли матушке, в тоске и трепетной надежде ожидающей твоего возвращения!
Иван Петрович решил уже не идти на поклон, не унижаться. Он даже сделал несколько шагов к выходу, но дверь — высокая, освещенная двумя настенными подсвечниками — отворилась, и офицер — в звании майора — позвал негромко: Его превосходительство ждет вас, господин капитан.
Иван Петрович махнул рукой — будь что будет, — шагнул к офицеру. Майор посторонился, пропуская Котляревского в просторный кабинет.
Генерал, не пригласив садиться, взглянул исподлобья маленькими сверлящими глазами, ощупал взглядом с ног до головы:
— Служите?
Котляревский невольно стукнул каблуками; звук тут же затерялся, погас в мягком зеленом ковре, устилавшем от стены до стены весь просторный кабинет. Ответил четко, как это делал когда-то на докладах командующему:
— Никак нет, в отставке. — И удивленно приподнял бровь: зачем спрашивать — разве в рапорте не сказано?
Генерал покосился на бумагу, лежавшую перед ним, словно хотел проверить правильность ответа, и снова спросил, но уже о другом и совершенно неожиданном для Котляревского:
— Не вы ли, сударь, сочинитель малороссийской "Энеиды"?
Этого в рапорте не было. Каким же образом сведения сии дошли сюда? Котляревский уловил в генеральских глазах пристальную настороженность, необычное любопытство и негромко, совершенно спокойно ответил:
— С вашего позволения, сочинитель оной поэмы перед вами, ваше превосходительство.
— Вы, сударь, сами себе позволили, я тут ни при чем, — усмехнулся генерал, явно довольный своей остротой.
Ответить бы хлестко, в лоб, чтобы генерал задохнулся от злобы, но Котляревский сдержался и ответил спокойно, негромко:
— Вы правы, ваше превосходительство, вы здесь ни при чем...
Вот тебе, господин солдафон, получай хоть толику того, что накипело на душе.
Иван Петрович стоял в двух шагах от стола, на котором, кроме его, Котляревского, рапорта, лежала и раскрытая книга. Да, книга! Он увидел ее сразу, узнал обложку, большими буквами набранный заголовок. Не поверил себе. Но это была она — его "Энеида", его детище, боль и радость, муки и торжество. Он отдал два года, чтобы напечатать свой труд. Два года сомнений и надежд, побед я поражений. Не сосчитать ночей, проведенных наедине со свечным огарком! Сколько раз летом — по росе, зимой — по снежной пороше — бегал он через весь город в типографию с листами корректуры! А чего стоили почти каждодневные хождения в Цензурный комитет? Объяснения, ответы на глупейшие вопросы... Да, если бы не многотерпеливый Гнедич, ниспосланный ему в друзья, казалось, самим богом, он бы, наверное, не выдержал всего этого. Только Николенька, помогая ему, мог так терпеливо говорить с цензорами, объяснять "непонятные" места, которые понятны любому смертному. Теперь месяцы каторжного труда позади. Его "Энеида" издана и потому может оказаться и в этом доме, на этом столе. Что же будет с нею? Господи, пронеси! Ах, если бы мог, он бы унес ее отсюда, спрятал, защитил. Но теперь поэма издана, и ее могут читать все, кто пожелает.
Внешне спокойный, Котляревский терпеливо ожидал, когда генералу будет угодно продолжить беседу.
Известный в офицерской среде необузданной жестокостью генерал благожелательно усмехался, словно рад был неожиданной встрече; его седоватые усы, уже припорошенные морозной пылью, вздрогнули, поползли вверх, словно у кота, прикоснувшегося к своей жертве, лишь глаза оставались странно неподвижны.
— Прочел, хотя малорусский разумею плохо.