Богдан Хмельницький (трилогія)

Михайло Старицький

Сторінка 36 з 381

Ну ж, не хмурься, а то я заплачу. – Но когда Ахметка уже улыбнулся и приласкал ее, она все таки спросила потихоньку, едва смотря на него из под опущенных ресниц: – А правда ли, что татаре родятся, как собачки, слепыми и не видят целых девять дней?

Личко ее было так комично в эту минуту, что Ахметка не мог рассердиться и отвечал рассмеявшись:

– Не знаю, голубка, да, верно, брехня!

– А правда ли, Ахметка, – продолжала Оксана уже смелее, опираясь к нему ручонками в колени и засматривая в глаза, – правда ли, что за морем живут черные люди и ходят головою вниз, а ногами вверх?

– Не знаю, – усмехнулся Ахметка, – старые люди говорят.

Но Оксана проговорила печально, надувши губы:

– Что ж ты ничего не знаешь, а еще казак! Нет уж, лучше я уйду по голубой дороге на небо, там бог и ангелы живут: у них тепло и светло, они едят на таких золотых блюдах вот такие, – широко она развела руками, – золоченые вареники.

– Ах ты, бедная дивчынка! – рассмеялся Ахметка. – Да ты, верно, и не вечеряла, а я тебе и гостинца привез от панны Ганны, да забыл отдать.

Ахметка быстро выбежал из хаты и вернулся с мешочком в руках.

– Вот тебе сыр, сваришь себе завтра варенички, хоть не золоченые, а Гречаные; они вкусней золотых будут. А вот и маслице свежее. Да постой, есть ли у вас картофель?

– Есть, Ахметка, там в коморе ссыпан, – обрадовалась Оксана, смотря на свежее масло и хорошо отдавленный творог.

– Ну, так я затоплю сейчас в печке, – весело говорил Ахметка, потирая руки, – ми спечем картофель и устроим такую вечерю, что и гетману хоть куда!

Когда веселый огонек вспыхнул в печке, затрещали и зашипели дрова, Ахметка отгреб горячую золу, побросал в нее картофель, затворил дверь, чтобы не дул ветер, и, придвинувши лавку, уселся с Оксаной перед печкой.

– Как тепло, как хорошо! – говорила Оксана, улыбающаяся, раскрасневшаяся от огня, протягивая зяблые ручонки к огоньку и следя за картофелем, спрятанным в горячей золе. – Ахметка, расскажи мне хорошую хорошую сказочку!

– Да я, голубко, не знаю.

– Нет, ты не хочешь, не хочешь! – надула девочка губки. – Ты знаешь все. Скажи мне, правда ли, что перед рождеством на свят вечер Христос летает над землею и смотрит, что делают детки на земле, и если кто увидит Христа и попросит его о чем, он его просьбу всегда и исполнит?

– Правда! – уверенно ответил Ахметка. – Он летит на большой большой звезде с золотыми лучами, и все звери в лесах собираются на одну долину, чтоб увидеть его.

Между тем ароматный запах печеного картофеля распространился по всей хате.

– Готов, готов картофель! – захлопала в ладоши Оксана.

Ахметка стал его осторожно вытаскивать палочкой. Когда картофель немного остыл и Оксана утолила свой первый голод, Ахметка вытащил из кармана связку сушеных яблок.

– А вот тебе, Оксано, еще и на закуску. Ну, не правда ли, гетманская вечеря?

– Ахметочка, любый мой, как я тебя люблю! – крикнула Оксана, прижимая связку, яблок к груди и цепляясь хлопцу за шею руками. – Слушай, Ахметка, – говорила девочка уже серьезно, грызя своими белыми, как у молодой мышки, зубками сушеные яблоки и подымая на него серьезные глазки. – Ведь правда, когда я вырасту, ты женишься на мне?

Молоденькое лицо Ахметки с едва пробивающимися усиками вдруг покрылось все густым румянцем; он отодвинулся от девочки и бросил на нее косой' взгляд.

– Ты не хочешь, ты не хочешь! – вскрикнула Оксана, заметивши движение Ахметки, и на глазах ее показались слезы.

– Оксано, – заговорил Ахметка, беря ее руку и стараясь подавить проснувшееся вдруг непонятное волнение. – Ты это правду говоришь? Ты хочешь пойти за меня?

– Конечно, – вскрикнула радостно Оксана. – Аза кого ж мне пойти, как не за тебя?

– Так помни же, Оксано, – проговорил уверенно Ахметка, – и жди меня: когда я сделаюсь запорожским казаком, я приеду и возьму тебя.

И дети вдруг сделались серьезны и замолчали, держа один другого за руки... А красные, догорающие дрова освещали их молодые задумавшиеся личики теплым, живительным огоньком...

11

Однажды, когда Богдан, веселый и счастливый, возвращался из своего обычного объезда, Ахметка сообщил ему, принимая от него коня, что какой то бандурист пришел во двор и дожидает Богдана в его покое.

Неприятное, тупое предчувствие шевельнулось в его душе. Поспешно бросил он на руки Ахметки поводья и быстрыми шагами взошел на крыльцо.

Вошедши в свою комнату, Богдан заметил с изумлением бандуриста, сидевшего к нему вполоборота. Он был огромного роста, необычайно широк в плечах и, несмотря на длинную, седую бороду и изумительно рваные лохмотья, покрывавшие его тело и почти закрывавшие лицо, держался ровно и бодро.

Богдан сделал несколько шагов и остановился перед незнакомым стариком.

– Будь здоров, батьку Богдане, пошли тебе, боже, век долгий, много счастливых дней! – заговорил тот нараспев старческим голосом, подымаясь к нему навстречу.

Непонятное, смущение еще более завладело Богдановой душой.

А старик, казалось, заметил это, – в глазах его мелькнул веселый, насмешливый огонек, и, не давши Богдану прийти в себя, он подошел к двери быстрыми и твердыми шагами, запер замок и, повернувшись к Богдану, крикнул весело:

– Га га, друже! Славно, значит, я оделся, когда и товарищи не узнают! А я по тебя!..

– Нечай! – отступил Богдан и оцепенел.

"Так, значит, снова, – горько мелькнуло у него в голове, – пускайся в путь под бури, под грозы, под страшные буруны! И не ведать тебе, казаче, ни отдыха, ни покоя, не свить тебе до смерти родного, теплого гнезда!.."

Как и куда исчез странный бандурист, не знал никто во дворе, но резкую перемену, происшедшую в Богдане после его посещения, замечали решительно все. Словно под тенью нависшей грозовой тучи, исчезла вдруг вся его оживленность, вся энергия. Его уже не интересовали ни новые поселки, ни хозяйственные заботы: он ходил сосредоточенный, молчаливый, почти мрачный. При каждом неожиданном посетителе или стуке на лице его появлялось выражение тревоги. Вечером, у огня камелька, он уже не рассказывал о пережитых бедствиях и битвах, а сидел молча, сдвинув черные брови, потупив глаза в раскаленную груду пылающих углей. И в эти минуты лицо его, красивое и гордое, казалось суровым и жестоким, а в глазах вспыхивали зловещие, мрачные огоньки. Да и сиживал теперь в кругу семьи Богдан редко, большей частью он оставался на своей половине один, требуя к себе большую фляжку и кубок; в это время никто не решался нарушить его покой.

Словно какое то гнетущее предчувствие нависло над всем домом. Не стало слышно ни песен, ни шуток; когда говорили, то старались говорить тихо, даже дети присмирели совсем. Ганна и ходила, и делала все, как прежде, но душой ее овладевала властней и властней безотчетная, безысходная тоска. Оставалась ли она одна в своей светелке, развертывала ли пожелтевшую библию или четьи минеи, – всюду перед ней вставали картины ужасов, разливающихся по родной земле, и среди всех этих слез, и воплей, и стонов вставал, как колосс, всегда один неизменный образ, гордый, величавый и сильный, Ганне казалось, что от одного его голоса разорвется нависшая тьма, от одного взмаха его могучей руки исчезнет вся нечисть, облепившая родной край... Ганна старалась уйти от него и не могла. Она искала людей, боялась оставаться одна, но и там, и всюду стоял он перед нею.

Однажды под вечер Богдан велел позвать к себе в комнату Ганну. Затрепетала Ганна невольно и почувствовала, что ее сердце сжалось томительно тоской. Она вошла и тихо остановилась у дверей.

– Подойди сюда ближе, сядь подле меня, Галю! – обратился к ней мягко Богдан.

Ганна вся вспыхнула, сделала несколько шагов и опустилась невдалеке от Богдана на низкий диван.

– Да как же ты змарнила, голубко! – произнес Богдан, взглянув на ее измученное лицо. – Тяжело тебе, бедняжка, жить у нас.

– Как можно, – хотела возразить Ганна, но оборвалась на слове и только низко опустила голову на грудь.

– Тяжело, сердце! – вздохнул Богдан. – Все ты у нас: и хозяйка, и мать моим детям, и друг мне.

– Дядьку! –только могла выговорить Ганна в порыве глубокого чувства и, поднявши на него свои просветлевшие глаза, смутилась вся.

– Вот я для того и призвал тебя, чтобы поговорить о тебе, – начал Богдан тихо, беря ее за руку, – потому что ты мне, Галю, все равно что родная дочь. – Рука, которую он держал, слегка вздрогнула. Богдан остановил на Ганне испытующий взгляд и продолжал дальше: – Скоро, видно, придется нам расстаться, а увидимся ли все скоро и как увидимся – ведает один бог.

– Как? Дядько хочет оставить нас снова? – вскрикнула Ганна и подняла на Богдана испуганные, опечаленные глаза.

– Не хочет коза на торг, а ведут! – усмехнулся Богдан, овладевая собою. – Но дело теперь в тебе, моя горличка. В наше бурное время тяжело жить девушке без крепкой и верной опоры. А какая опора в жизни может быть крепче и надежнее любящего мужа!

– Дядьку, дядьку, что вы? – перебила его Ганна, стараясь освободить свою руку.

– Нет, Галю, – продолжал Богдан, удерживая ее, – так богом создано, так и должно быть. "Не довлеет человеку единому быти", – говорит нам писание. Ты уже вошла в лета, а может быть, через затворничество у нас не ищешь своей доли. Как это ни тяжко нам, а тебе пора зажить своей семьей. И есть такой человек, – смущенно продолжал Богдан, стараясь заглянуть Ганне в лицо, – я его знаю. И лыцарь славный, и собою хорош, а уж как любит тебя!.. Что ж молчишь, Галю? – продолжал он, наклонясь к ней и не замечая, как побледнело ее лицо, как губы ее задрожали и крупные слезы быстро закапали из глаз. – Или застыдилась, квиточка? Скажи мне только одно слово: ведь люб он тебе?

– Не надо, не надо мне никого, дядьку! – вскрикнула вдруг Ганна с рыданьем и, вырвавшись от него, быстро выбежала за дверь.

Богдан хотел было броситься за нею и остановился в изумлении, не понимая, что в его словах могло так обидеть и огорчить это тихое, кроткое существо.

Настала ночь, а Ганна все еще не могла успокоиться. Она сидела на своей постели, заломивши руки, то вглядываясь в светлый сумрак горящими глазами, то снова захлебываясь в слезах. Да что же, что же могло в словах Богдана так невыносимо тяжко обидеть ее? Предлагала она себе в сотый раз один и тот же вопрос: "Что? Что?" И возмущенные ответы бурно лились из души: "В такую минуту, когда смерть грозит тысячам, говорить мне о муже? Мне говорить? Могу ли я о том думать? Ах, так оскорбить меня! За что, за что? Чем заслужила я?" И при одном воспоминании о словах Богдана горькая обида с новой силой вставала в ее душе.

33 34 35 36 37 38 39