Богдан Хмельницький (трилогія)

Михайло Старицький

Сторінка 237 з 381

Стоим здесь бездеятельно, беспечно предаемся забавам, в полной неизвестности даже, где наш враг... не посылаем к действующему войску ни разведчиков, ни летучих отрядов, ни сами к ним не подвигаемся на помощь...

– Слыхал, слыхал! – перебил польного раздраженный Потоцкий. – Егомосци желательно бросить нас всех под колеса фортуны для приобретения дешевеньких лавров? Ха ха! И для кого это нужно подымать и двигать в степь такую грозную силу? Для какого то отребья! Да с ним позор шляхетству и сражаться! Батожьем его разогнать, вот что!

– Ясноосвецоный прав, – отозвался Корецкий, – и я отдаю в его распоряжение всех моих доезжачих и псарей...

– Я сам презренное быдло считаю ничтожным, – заговорил снова Калиновский, – но Беллона капризна... Марс непостоянен... Сила мыши ничтожна перед силой льва, но упади он в яму, и мыши могут наброситься на него и загрызть насмерть.

– Хотя бы его загрызли не только мыши, но и блохи, не двинусь вперед ни на шаг! – вскрикнул высокомерно Потоцкий. – Сам король мне пишет, чтоб я не рисковал войсками, остановил бы военные действия на Украйне, что он сам приедет сюда и усмирит без кровопролития бунт. Хотя его воля не указ нам, но здесь она благоразумна, и я готов ей подчиниться... Рисковать коронными и панскими войсками, обрекать их на голодную смерть – это безумие... это... это... преступное стремление поставить на карту судьбу отчизны ради личных заносчивых химер...

– Да ведь здесь войскам больше угрожает голод, – схватился Калиновский с канапы и начал быстро ходить взад и вперед по палатке, – ваша ясновельможность изволили приказать выжечь на три мили вокруг все села и хутора...

– Да, приказал, потому что моя воля – закон, – воскликнул визгливо гетман, – и никто мне перечить не смеет!

Я и местечки, и города – все смету здесь как сор, чтобы не смели хлопы бежать, чтобы быдло не отходило от панской работы! Я им покажу... сто чертей их матери!..

Адам Кисель, не принимавший участия в бражничестве, сидел и теперь молча в стороне и, склонивши свою седую голову на руки, думал горькую думу: "Зачем я здесь, среди этой пьяной, ненавидящей нас всех толпы? Разве они собрались утвердить закон, защитить благодетельный порядок, насадить благо? Разве мой голос, голос презренного для них схизмата, может обуздать разнузданное распутство? Пока верилось, что между ними найдутся благоразумные, трезвые и примкнут ко мне, до тех пор и чувствовал я, что честно служу моей родине, но когда я в это не верю, то мое присутствие здесь не есть ли трусливая нерешительность, граничащая с изменой? Да, да!.. Ведь те забитые, задавленные, взявшиеся за оружие – единственные герои и истинные сыны своей матери Украйны... О горе, горе!" – подымался в его душе бессильный вопль и наполнял жгучими сомнениями голову.

– Я знаю, – остановился между тем с вызывающим видом перед гетманом дрожавший от негодования Калиновский, – знаю, что я польный гетман и должен подчиниться коронному, знаю, что в силу этого обстоятельства мой самый искренний, самый лучший совет не будет принят в резон, но я знаю, что через это пострадает и отчизна. Коротко: я убежден, что мы на краю пропасти, я убежден, что этот беглец не шпион, не подкупленный переметчик, а правдивый вестник.

– Как? – поднялся, шатаясь, позеленевший от ярости Потоцкий. – И пан имеет дерзость? Да это... это...

– Что хочет сказать ясновельможный гетман? – выпрямился Калиновский, схватившись за эфес сабли.

– А то, – брызнул пеной Потоцкий, – что только отуманенный ужасом мозг может сплесть подобную небылицу!

– Удовлетворения! – прошипел, задыхаясь от оскорбления, Калиновский и двинулся на шаг вперед.

Ближайшие к нему паны вскочили с места в страшной тревоге.

Но в это мгновение кто то порывисто отдернул входный полог и на пороге появился с перевязанною грязною тряпкой головой ротмистр. Вся изорванная одежда его была в грязи и в пыли; измученное лицо было бледно и убито, ноги шатались. Видно было, что он скакал без отдыха не один день.

Все взглянули на него и застыли, закоченели на своих местах. Зловещее молчание длилось несколько мгновений.

– Кара господня! – прервал наконец его тяжелым вздохом ротмистр. – Измена и вероломство нас победили... Нет войска, нет обоза... Сапега, Шемберг, Чарнецкий в плену... а наш молодой гетман, наш несчастный герой, – голос ротмистра дрогнул, – он сражался как лев и пал со славой как рыцарь!

Как бледнеет на солнце трава, прибитая до рассвета морозом, так побледнели вдруг все онемевшие от ужаса паны.

Дикий вопль раздался среди могильной тишины, и со стоном повалился старый гетман на стол...

LXXV

Два дня без устали пил и предавался бурному отчаянию Потоцкий. Вопли, стоны, кощунственный ропот, проклятия и взрывы безутешных рыданий раздавались в опустевшей гетманской ставке и наводили ужас на метавшихся тоскливо по лагерю обеспамятевших панов. Калиновский, из уважения к горю старика гетмана, забыл свою обиду, отправился было навестить его, но Потоцкий никого не допускал, ничего не хотел слушать и лишь заливал свое горе горилкой... Многие опасались даже за его жизнь.

Теперь польный гетман выиграл в общем мнении, и растерявшиеся от страха паны спешили к нему за советами; но Потоцкого это раздражало еще сильнее, и на третий день он собрал военный совет.

Сошлись унылые, убитые духом вельможи в гетманской ставке и молча стали ожидать спасительной рады.

– Ясновельможный гетмане и пышное рыцарство! – начал после долгого неловкого молчания Калиновский. – Гнусное предательство, возмутительная, неслыханная измена погубили наших храбрых воинов, наших рыцарей славных и поразили нас всех страшным горем...

– О сын мой! О мой любый, единый!.. – застонал Потоцкий, закрывши руками лицо. – На то ли я тебе дал булаву, чтобы ты променял ее на заступ могильный?

– Но, – продолжал возбужденно польный гетман, – горе должно возбудить у нас не малодушие, а усиленный призыв к борьбе: поражение, нанесенное злодеянием, требует возмездия, павшие трупы героев взывают о восстановлении чести оружия...

– О, месть, месть! – встрепенулся Потоцкий, поднял вверх дрожащие руки и выкрикнул надтреснутым голосом:

Клянусь всеми силами ада, что не успокою растерзанной души до тех пор, пока не омою трупа моего сына в море вражьей крови, пока не заглушу своих стонов воплями, скрежетом тысяч, десятков тысяч этих собак... О, я их заставлю так умирать, что сам Вельзевул от испуга спрячется в бездне!.. О сын мой, о моя полегшая безвременно слава!

Все угрюмо молчали; не раздалось ни слов утешения, ни криков, кичливого задора.

– Итак, нам нужно показать нашу силу врагу, встряхнуть его, – возвысил голос Калиновский, – нам нужно не дать ему торжествовать своей низкой победы и разящим ударом ошеломить хлопов... Для наших бессмертных героев – это шутка! Что за войска у этого бунтаря? Сброд, табун быдла, стадо баранов...

– Ясновельможный вождь легко смотрит на силы врага, – заметил скромно, но с достоинством ротмистр, – у Хмельницкого доброе войско, и дерутся козаки превосходно.

Калиновский сделал нетерпеливое движение и, окинув ротмистра недоверчивым взглядом, бросил ему небрежно:

– Бывают положения, пане, когда и курица выдается за орла... впрочем, если бы они были храбры, то нам бы это доставило больше чести... Но, на бога, панове, сброд недисциплинированных банд – не войско... разве вот одни эти изменники, христопродавцы, что перешли к злодеям, могут еще считаться за воинов... но такие негодяи всегда трусы и при первой опасности переменят фронт...

– Ясновельможный гетман забывает еще татар, – вставил язвительно ротмистр, сдерживавший с трудом негодование, вызванное оскорбительным недоверием к нему Калиновского.

– Татар? – переспросил тот и немного смутился. – Верно ли это?

– Я презираю лжецов, – поднял голову ротмистр, – а татар я видел своими глазами и чувствовал собственною шкурой, – указал он с оскорбленным достоинством на свою голову.

– Свидетельство почтенное и достойное храброго витязя, – наклонил голову гетман.

– Это ужасно! Вот кого ведет этот изверг на край родной! Вот кто уничтожил наши войска! – раздались тревожные возгласы всполошенных еще пуще панов.

– Успокойтесь, пышные рыцари, – овладел снова общим вниманием Калиновский, – если разбойнику и помогает бродячий татарский загон, то несомненно, что это какая либо горсть, разбойничья шайка, – не больше: у нас с Крымом мир, и хан его не нарушит так нагло, без предуведомлений, без предварительных требований... и ради кого? Ради какого то безвестного хама! И я без преувеличений скажу, что эта горсть не вступит даже с нами в битву, а рассеется, как полова от дыхания ветра... Да и правда, уж кого, кого, а татар нам бить не в диковину: кромсали мы и грозные силы за жарт, а такую ничтожную горсть трусливых шакалов раздавим как мух... и мокрого следа не останется!

Задор и уверенный тон гетмана ободрили вельмож. Один только Потоцкий относился совершенно безучастно к этим сообщениям, или, проще, ничего не слушал, а может быть, и не слыхал: убитый потерею сына и позором поражения, расшатанный вконец старостью и алкоголем, он чрезмерно, с преувеличенным излишеством предавался излияниям горя, впадая то в бурное бешенство, то в отчаяние, то в апатию.

– Да, – продолжал между тем Калиновский, – так о пресловутых татарах мы не будем и поминать... Ну, так какое же еще войско у этого баниты, кроме иуд и татар? В чем заключаются его грозные силы? – захихикал он презрительно. – В хамье?

– О, оно с каждым днем становится нахальнее... – вставил Корецкий, – мои разведчики мне доносят, что пустеют кругом совершенно местечки и села... Хлопы на глазах уходят бандами в степь, везут мимо нашего лагеря нагло припасы и фураж неприятелю... Все они – дяблам их в зубы! – вооружены и пиками, и саблями, и даже отчасти самопалами...

– Езус Мария! – всплеснул руками Сенявский. – Так это организованный мятеж... Кругом нас бунт, а мы... мы очутились по беспечности... среди самого пекла!

– А почему, позвольте вас, пышное панство, спросить, – обвел всех Калиновский внушительным взглядом, – почему хлопы бегут из наших маетностей и пристают к этому бунтарю? Да потому, что волк не заструнчен, а гуляет до сих пор на воле и манит их к себе обещаниями наживы и пьяного разгула.