"Отчизна нуждается в сынах своих!" – повторил он мысленно с горькою улыбкой слова панов. – А сыны ее бегут, как овцы с поля, открывая врагу дорогу в ее сердце! Но ведь все великие герои – безумцы, мечтатели, искатели суетной славы! И Леонид Спартанский, и триста спартанцев {344} думали только о себе, когда полегли все до одного! К чему им было умирать? Ведь все равно персы прорвали в Грецию дорогу... Но не такие безумцы вельможные паны! Гибель их войска не могла бы остановить неприятеля; но она могла бы нанести ему сильный урон. А теперь без боя получил он и честь нашу, и силу... Ох, а ведь эти, – взглянул Потоцкий на ряды двигающихся войск, – были еще отважнее других... Почему же козаки, хлопы, могли подыматься каждый год и падать широкими рядами во имя своей отчизны? Почему они не рассуждали так холодно и разумно, а с каким то непонятным упорством несли один за другим свои головы на верную смерть? Почему? Почему? – повторял с тоскою гетман и отвечал сам себе с горькою ироническою улыбкой: – Потому, что они грубые, глупые хлопы и не умеют рассуждать так разумно, как вельможные паны!"
Кругом было тихо и безмолвно... Ничто не прерывало печальных размышлений гетмана; только изредка скрип телеги или фырканье коня нарушали однообразную тишину.
Эта мертвая тишина пугала больное воображение гетмана. Время от времени он приподымал с усилием голову и с ужасом оглядывался кругом.
Бледные, измученные жолнеры сидели молча на конях; начальники ехали впереди, понурив головы на грудь. Сами лошади выступали как то медленно, едва слышно... Ни вздоха, ни слова не слышалось кругом... И если б не доброе лицо седого ротмистра, которое с участием склонялось каждый раз над Потоцким, лишь только он поворачивал голову, можно было бы подумать, что это двигалось по полю войско поднявшихся мертвецов.
В отдалении за польским обозом тянулась неотступно широкая черная линия, – это шли козацкие отряды под начальством Кривоноса.
Сначала движение их пугало до чрезвычайности поляков, но, убедившись в том, что козаки не думают причинять им никакого зла, они совершенно успокоились на этот счет.
Действительно, козаки двигались по видимому спокойно. Веселые шутки, остроты раздавались то здесь, то там; песенники затягивали удалые песни. Только седые куренные атаманы перебрасывались иногда сдержанными проклятиями, доказывавшими их далеко не мирное настроение.
Впереди всех ехал Кривонос. Дикий рыжий конь его, свирепый как и сам хозяин, грыз нетерпеливо удила, сердито поматывая своею косматою гривою. Кривонос ехал мрачный и угрюмый, как глухая осенняя ночь.
"С меня спросишь? Ну что ж, не испугаемся! – твердил он сам себе, сцепивши зубы. – На кол посадишь? И то не беда! Да кто ему скажет, что это мы?.. Быть может, татары! Не биться же нам с татарами! Кажись, не рука... Опять, кто может знать, что впереди случится? Мы идем сзади. А хоть бы и так? – тряхнул он энергично головой, сдвигая свои сросшиеся брови. – Пусть спрашивает все с меня! Панские штуки выдумал с ними показывать, отпускать их! Презрением поражать ляхов! Прощать им все их зверства! А простили ль они нас хоть единый раз? Простили ль они Наливайка, когда он сам пошел к ним, чтоб спасти свое войско?.. А! Они сожгли его в медном быке, а у козаков отобрали все пушки, все знамена и казнили их всех до одного. И их прощать? За то, что они отдали всех нас на зверства, на пытки, на муки? Ты забыл все это, Богдане, но я напомню им это. Слышишь? – ударил он себя кулаком в грудь. – Я, Кривонос!" Бешеные мысли понеслись еще скорее в его голове.
Так прошло несколько минут; грудь Кривоноса высоко подымалась от охватившего его дикого волнения. Наконец он обратился вслух к одному из кошевых, ехавших с ним рядом:
– Вернулись ли, Дубе, вовгуринцы?
– Нет, батьку, еще не видать.
– Замешкались что то хлопцы...
– О них не тревожься, из пекла вынырнут назад.
– Ну добро, смотри ж, как только прибудут, сейчас оповести меня, – проговорил, не глядя на собеседника, Кривонос и снова погрузился в свои черные думы.
Но мало помалу ликующий весенний день убаюкал и его свирепое сердце. Черты его разгладились; в глазах мелькнуло какое то теплое, туманное выражение, горькая складка легла возле губ.
– Эх, что еще там в голову лезет? – выругался вслух Кривонос, встряхивая головою, словно хотел стряхнуть с себя рой воспоминаний, окружавших его своею прозрачною толпой, но несмотря на все его старания, непослушное воображение несло его дальше и дальше, в глубокую даль.
Перед Кривоносом выплыл вдруг потонувший в зелени хутор, освещенный таким же горячим солнечным лучом. На пороге стоит молодая дивчына, стройная, тоненькая, с светло русою косой... Какой то козак держит ее за руку... чернобровый, статный, хороший. Неужели это он, дикий зверь Кривонос?
Кривонос сжал рукою свое сердце, и глубокий, тяжелый стон вырвался из его груди.
А вот вечер, ночь... Соловей заливается... Месяц светит сквозь листья дерев... Шею его обвивают нежные, теплые руки... Он слышит, как боязливо бьется на его груди чистое девичье сердце. Он шепчет своей Орысе на ухо горячие, полные страсти слова.
"Ох, на бога!" – простонал Кривонос, стараясь отогнать от себя рвущие душу образы, но против его воли они сплетались вокруг него все тесней и тесней.
Вот и хатка чистая, светлая, счастливая. На лаве сидит молодая женщина с нежным лицом и повязанной головой Она гладит одной рукой склоненную к ней на грудь буйную голову, а другою качает люльку, привязанную к потолку... От чистого счастья слова не льются из сердца... В хатке так тихо, так любо, как в светлом господнем раю.
"Эх, было ж и счастье, – сжал Кривонос свой пылающий лоб рукою, – такое счастье, какого и не видали на земле! Господь создал землю на счастье всем и на радость, для всех зажег это солнце, рассеял эти цветы, этих веселых птиц, – почему же люди отделили одних на муки и горе, а других – на роскошь и пресыщенье?! Почему одни смеют топтать счастье других? Почему?"
Какие то страшные воспоминания охватили Кривоноса. Лицо его покрылось багровою краской... Глаза уставились в одну точку с диким, безумным выражением. Ужасный шрам обрисовался через все лицо широкой синей полосой.
Костер горит... Она... Орыся... дети, дети! Ух, как свистят батоги, опускаясь на обнаженное тельце сына. Ляхи тащат ее, Орысю, силой! А дочка! Боже, боже! Он бьется напрасно, привязанный у столба! Не может быть в аду такой муки! Они рвут тут, на глазах, его счастье. Как она бьется, как молит о спасении, как просит пощадить несчастную дочь! Конец! Втолкнули! Огонь охватил ее бьющееся тело. Страшный крик доносится до него.
– А!.. – заревел Кривонос, разрывая свой жупан, – нет силы носить эту муку!.. Крови, крови вашей, изверги, мало, чтобы затопить ее! Постой, подожди, голубка, уже не долго... справлю по вас кровавую тризну... А тогда... хоть и в пекло... теперь все равно!
– Пане атамане, – раздался подле него громкий голос кошевого, – вовгуринцы вернулись.
– А, вернулись! – воскликнул Кривонос, поворачивая к нему свое искаженное мукой лицо. – Все сделали?
– Не вырвется и крыса.
Так прошел полдень, и солнце начало склоняться к закату. Поляки остановились на короткую передышку и снова двинулись в путь. Отдохнувши на коротком привале, Потоцкий почувствовал себя немного лучше и потребовал коня.
В войске почувствовалось некоторое облегчение. Первая тяжесть позора начинала проходить, а сознание жизни и безопасности брало свое.
Так прошло полчаса. Дорога тянулась все еще волнистою зеленою степью.
– А вот и Княжьи Байраки, – указал ротмистр Потоцкому на несколько балок, покрытых низкорослым леском, видневшимся вдалеке.
Дорога становилась между тем все более и более неудобной, трудно было уже двигаться широкими рядами, а потому обоз растянулся узкою и длинною полосой.
Так прошло еще полчаса. Все было тихо и спокойно.
Вдруг один из жолнеров, повернувши случайно голову, издал подавленный ужасом крик.
Все оглянулись и остановились.
На горизонте быстро разрасталась черная полоса.
– Козаки! – крикнул кто то.
– Нет, они здесь, панове, – ответил ротмистр, указывая на полосу, тянущуюся в тылу ляхов, – это татары.
Несколько мгновений никто не произнес ни слова; пораженные страшною вестью, они все словно окаменели, впившись глазами в расширявшуюся на горизонте черную полосу. Но это была одна минута.
– Предательство! Они отрезывают мае! Вперед скорее! К байракам! – раздались со всех сторон крики жолнеров и панов, и все бросились опрометью к котловине, покрытой молодой зарослью, на которую указывал Потоцкому ротмистр.
Теперь уже и Потоцкий не взывал к храбрости панов, и она была бы бессильна. Единственное холодное оружие, оставшееся у них в руках, не могло отражать стрел и пращей татарских; оно было годно только для рукопашного боя, да и то вряд ли могло быть ужасным в руках обессиленных людей. Единственное спасение мог оказать им ближайший лес; он мог потянуться далеко балкой и тогда отрезал бы их от преследователей, помешал бы татарам осыпать их градом своих стрел и, главное, избавил бы их от самой страшной опасности очутиться среди двух огней: татар и козаков. Все это понимал последний из жолнеров. Все видели в скорости единственное спасение; отчаяние учетверило их силы.
– Панове, на бога! Скорее! Скорее! – раздавались отовсюду безумные крики.
Всадники летели сломя голову. Телеги наскакивали на рытвины, на кочки, стараясь не отставать. Тяжело нагруженные фуры опрокидывались, теряя свою поклажу, но никто не думал их поднимать. Вопли раненых, растревоженных этим бешеным бегом, довершали ужас смятения, поднявшийся кругом. Но, несмотря на все это, быстрота татар опережала поляков. Черная линия разрослась уже в широкую черную массу, захватившую большой полукруг.
– Погибель! Смерть! Езус Мария! – кричали одни, заслоняя ладонью глаза.
– Скорее, на бога! На бога! – торопили лихорадочно другие, с бледными лицами и расширившимися зрачками глаз.
Несколько телег с ранеными опрокинулось. Раздирающие душу вопли и мольбы о спасении прорезали общий гвалт; но жолнеры проносились мимо, затыкая уши, чтобы не слышать этих ужасных криков бессильных и брошенных людей. Никто не рискнул остановиться.
Потоцкий хотел было соскочить с коня, но железная рука ротмистра остановила его.
– Скрепи сердце, гетмане, – произнес он сурово, – все теперь напрасно, спасти их мы не можем.