Богдан стоял у стола с гетманскою булавой, за ним поместились два молодых джуры.
Одетая в свои красные жупаны, украшенная драгоценным оружием, генеральная старшина молча ожидала появления посла, посматривая на своего гетмана. Вид гетмана был величествен и спокоен, но по высоко вздымающейся груди его, по гордо закинутой голове и горящим глазам видно было, что он сдерживал сильное волнение. Все молчали. Освещенная ярким светом десятков свечей, картина была торжественна, величественна и сурова.
Но вот послышался приближающийся шум конских копыт, ближе, ближе, вот он умолк у самого входа.
Полог широко распахнулся, и в палатку вошел Чарнецкий, в сопровождении почетной стражи козаков. Чарнота держал его за руку; глаза Чарнецкого покрывал белый платок; Морозенко и другие козаки, сопровождавшие его, почтительно остановились у входа. Богдан сделал знак – и платок упал с глаз Чарнецкого.
Полковник бросил быстрый взгляд на всю окружавшую его картину, но, ослепленный множеством свечей, он принужден был снова закрыть глаза.
Молчание не нарушалось. Молча смотрели на своего гетмана старшины, ожидая с нетерпением, как он заговорит с лядским послом дерзко, надменно, гневно; как начнет вспоминать им все прежние обиды и издеваться над их хвастливыми возгласами. Но вот гетман заговорил, и все изумленно переглянулись, пораженные неожиданностью. Голос его звучал приветливо, любезно, почти радостно.
– Большая честь нам и всему нашему Запорожскому войску, – начал Богдан, – что достославный пан полковник соизволил прибыть в наш лагерь. Правду сказать, мы бы не смели никогда и рассчитывать на такую честь, да вот случай помог. Благодарим же вельможного пана за честь и за ласку, а господа милосердного за то, что привел нам встречать у себя таких именитых гостей.
Чарнецкий взглянул с изумлением на Богдана; лицо последнего было торжественно и радостно, ни следа гнева, надменности или презрения нельзя было подметить на нем, только от опытного взгляда не ускользнула бы легкая, загадочная улыбка, бродившая вокруг губ гетмана. И эту улыбку подметили козаки.
Безмолвное оживление охватило вдруг всю группу. Казалось, им всем передалось каким то неведомым путем настроение гетмана; словно летучий огонек пробежал по всей толпе: глаза вспыхнули, лица оживились; послышался шелест: старшины пододвинулись друг к другу.
От проницательного Чарнецкого не ускользнуло подозрительное настроение общества; но, несмотря на это, он решительно не мог понять причины любезности Богдана, а потому, опасаясь попасть в какую нибудь ловушку, он ответил сдержанно:
– Благодарю пана Хмельницкого и все войско Запорожское за приписываемые мне доблести, но я не за похвалами сюда прибыл и не нуждаюсь в них; я прибыл послом от пана региментаря, чтоб узнать, что потребуют от нашего войска козаки?
При первых словах Чарнецкого гневная вспышка блеснула в глазах Богдана, но к концу его речи он снова овладел собою.
– Что потребуют? – воскликнул он в изумлении. – А чего еще нам требовать, вельможный пане? Мы ведь привыкли только земно кланяться да просить! Да что там говорить об этом! Еще успеем наговориться. Не будем же омрачать сегодняшнего дня старыми попреками, а на радостях, что славный во всей Литве и Короне пан полковник Чарнецкий прибыл к нам в гости, выпьем за его здоровье, если только пан полковник не гнушается сесть с хлопами козаками за один стол.
Молча, с усилием заглушая кипящую ярость, слушал Чарнецкий хвалебную речь и приглашение Богдана. Среди Козаков начинали раздаваться то там, то сям громкие восклицания... Положение Чарнецкого делалось щекотливым; но, имея в виду ужасное положение своего войска, ему ничего не оставалось, как делать вид, что он принимает все это за чистую монету, а потому он и поспешил ответить с достоинством:
– Войско козацкое всегда известно было всем своею храбростью, а потому общество его никакому воину не может составить бесчестья.
– Клянусь честью, да! – вскрикнул гордо Богдан, окидывая собрание вспыхнувшим взглядом, и потом тотчас же прибавил, чтобы побороть охватившую его вспышку: – Но и польское сражалось сегодня недурно. Вот за славу и храбрость пана полковника, первого предводителя польского, которого мы теперь принимаем в своем лагере, я и хочу осушить добрый келех вина! Гей, джуры! – хлопнул он в ладоши. – Вина сюда, еды и меду! Оповестить моих чигиринцев, чтоб воздавали каждый раз ясу из рушниц (салют), когда мы будем подымать свои кубки!
Хотя в словах Богдана заключалось, казалось, только искреннее восхищение, но, несмотря на это, и старшина, и Чарнецкий сразу поняли глубокую иронию, заключавшуюся в них.
Чарнецкий закусил губу, чтобы не дать прорваться потоку бешеной злобы, овладевавшей им больше и больше.
"Первый польский предводитель – и в стан мятежников послан... просителем мира... Гм, недурно сказано... Но погоди, подлый хлоп, все это я припомню тебе! – стискивал он в бессильном бешенстве зубы. – Что ж, пожалуй, можно и сесть пировать с вами, лишь бы продлить время. Ха ха! Опьяненные первой победой, вы совершенно потеряли голову и уверены в полном бессилии врага. Пируйте, пируйте! А тем временем гонец наш уже скачет к гетманам и, пока вы здесь наслаждаетесь своим торжеством над нами, подойдет коронное войско; тогда уж мы поговорим по своему с вами: не так, как говорите вы теперь".
Тем временем столы уставили огромными блюдами, наполненными дичью, жареною бараниной, рыбой, кувшинами, фляжками и дорогими кубками. Приготовивши все для пира, джуры остановились у входа, ожидая приказаний гостей.
– Вельможный пане и славное товарыство, – обратился ко всем Богдан, – прошу всех на хлеб радостный.
Все с шумом начали размещаться. На челе у стола поместился Богдан, по правую руку его Чарнецкий, а по левую – Кречовский.
Чарнецкий поднял глаза и вдруг встретился взглядом с Кречовским.
"Хлоп подлый, лжец, клятвопреступник, изменник!" – хотел было он вскрикнуть, но только сжал до боли эфес сабли рукою и, стиснув зубы, бросил на Кречовского полный ненависти и презрения взгляд.
Кречовский встретил его с легонькою улыбкой, игравшей вокруг его тонких губ. Чарнецкий вспыхнул весь багровыми пятнами и отвернулся в сторону; остальные старшины сидели все вокруг стола, как попало; оттененные яркою краской жупанов, их суровые, исполосованные рубцами лица дышали своею величественною силой и простотой. Чуялось сердцем, что это великая народная сила, поднятая одною общею идеей за свою народность, за право существования на земле.
Но на Чарнецкого это зрелище не произвело такого впечатления. Вся кровь благородного шляхтича бунтовала в нем при одной мысли, что он принужден пировать за столом с быдлом, которое не смеет считать себя равным с ним человеком, но которое теперь позволяет себе даже иронизировать над ним. "О, если бы не война, он показал бы этим хлопам их место! – стискивал Чарнецкий со скрежетом свои широкие зубы. – Но... ничего, гонец уже скачет. Подойдет коронное войско, тогда вы увидите меня, подлое хамье!"
Хмельницкий, жадно наблюдавший за лицом злостного ненавистника козаков, казалось, прочел на нем мысли, прожигавшие его мозг.
– Панове товарищи, славные лыцари, козаки запорожцы! – заговорил он громко и торжественно, высоко подымая свой кубок. – Первый раз в жизни доводится нам, бедным сиромахам нетягам, принимать в своем стане такого славного лыцаря и полководца, как вельможный пан Чарнецкий. Тем более радостным является этот день для нас, что вельможный пан полковник не жаловал нас прежде, а теперь сделал нам честь и сам пожаловал к нам. За славу ж вельможного пана!
– Слава, слава! – поднялись кругом кубки и потянулись к Чарнецкому.
Скрепя сердце начал чокаться с козаками Чарнецкий и выслушивать их шумные восхищения его военною тактикой и отвагой, посыпавшиеся со всех сторон.
– Выпьем же еще, Панове, – продолжал снова Хмельницкий, когда первый шум умолк, – и за славу молодого гетманенка. Поистине, такого отважного и бесстрашного воина трудно встретить и среди закаленных стариков. Пусть живет на славу и радость отчизне!
Новые шумные возгласы огласили весь свод палатки. Прославление доблести и храбрости разгромленного войска делалось смешным. Чарнецкий давно замечал это, кусая губы, но восхваления делались такими искренними голосами, что трудно было придраться к ним.
– Ишь как печет его! – нагнулся Чарнота к Кривоносу, поглядывая на Чарнецкого, который то бледнел, то зеленел.
– Я бы его не так попек, – прорычал свирепо Кривонос, бросая в сторону Чарнецкого полный ярости взгляд.
– И за славное войско польское! – продолжал снова Богдан, наполняя кубок. – Правда, наделало оно нам немало хлопот, ну, да что вспоминать... Все хорошо, что хорошо кончается!
– Виват! Виват! – подхватили кругом козаки, чокаясь с Чарнецким кубками.
– Благодарю вас, панове, за лестное мнение о ясновельможном региментаре и обо мне, – поднялся надменно Чарнецкий, едва сдерживая душившую его злобу. – Правда, в эту несчастную для нас битву вы еще не могли убедиться в нашей доблести, но, быть может, судьба предоставит нам случай показать вам, что мы недаром слушали ваши хвалы!
Среди козаков пробежал какой то глухой рокот.
– Еще бы, еще бы! – вскрикнул шумно Хмельницкий. – Беллона ведь женщина, вельможный пане, и коханцев своих меняет не раз... Да и что ж это была за битва? Жарт лыцарский, ей богу, не больше!
Чарнецкий вспыхнул и хотел было что то ответить, но Хмельницкий продолжал дальше:
– Да, вот я забыл вельможному пану сказать: тут татары принесли какое то письмо... к коронному гетману, что ли, посылало его панство? Разорвали голомозые и мне притащили, так, я думаю, может, вельможный пан передаст его назад молодому полководцу герою, – подал он Чарнецкому разорванное письмо. – Что ж оно будет у меня тут даром лежать?
Молча взглянул Чарнецкий на письмо, и все лицо его покрылось смертельною бледностью.
LXV
Прошел день, но ни Богдан, ни другой кто из козацких старшин не подымал с Чарнецким никаких разговоров о перемирии. Его угощали, окружали возвышенным почетом, даже, к изумлению самого Чарнецкого, допустили свободно расхаживать по всему лагерю, – словом, обращались с ним, как с почетным гостем, но отнюдь не как с послом.
Между тем для Чарнецкого после вчерашнего происшествия с письмом не оставалось уже никакого сомнения в безнадежности положения польского войска.