Тупое отчаяние овладевало ею. Что ей предстоит? Какая страшная доля? Какие ужасы? Судя по началу, вероятно, пытка, да, пытка, но для чего? Для потехи или разве чтоб выведать, где зарыл сотник свои богатства?
"Верно, верно! – осветила мысль ее сразу, и эта догадка принесла некоторое облегчение, пленница ждала чего то еще более безобразного, а смерть – это спасение, вызволение! – Только вот бедный Олекса... Ему тяжело будет, его сердце обольется кровью, он любит, кохает меня, а я? Я бы для него и за него вытерпела все муки, как ни хитры поляки на них, лишь бы увидеть его один еще раз. Где ты, где ты, мой сокол? Долетит ли до тебя стон мой? Чуешь ли ты сердцем, куда кинули Оксану твою? Ох, вскрикнешь ты, прилетишь, да будет уж поздно..." У нее пробежала дрожь по спине, тело заныло от страшной режущей боли, голова закружилась, и Оксана, шатаясь, едва доплелась до соломы и почти упала на нее. Расправивши руки и ноги, она почувствовала какое то успокоение физическому страданию, но вместе с тем и смертельную истому: не двинулась бы с места, не пошевельнула б пальцем, а заснула б, застыла навеки.
Лежит пластом Оксана, каганец ей кажется уже потухающей звездочкой, ужасы – черными хмарами, тюрьма – пещерой; усталая мысль лениво рисует перед ней тревожные представления. Сна нет, но какое то притупленное бессилие. Время медленно и мрачно ползет.
Вдруг ей почудился среди глухой тишины топот, далекий, но ясный, приближающийся...
"А, уже? – вздрогнула она, и холод ледяными иглами впился в ее сердце. – Ну что ж? Пытки так пытки... Господи, силы дай!.. А если? – вдруг словно гальванический ток встряхнул ее организм, и она, раскрыв широко глаза, приподнялась на локтях. – Кто же поручится, что одни только пытки? А если и позор?.. Да, позор... Вон он несется... сейчас, сию минуту... и не уйти от него, не защититься... ни оружия – ничего в руках! – Пленница порывисто села и обвела безумными глазами коморку. – Ничего нет... ни полена, ни куска веревки, ни крючка!.. Ай, стучат уже... Что же делать, что же делать? – заметалась она, ломаючи руки. – Одно спасение – смерть... но где она?.. А!.. Каганец? – вдруг уставилась она на мутное, мерцавшее пламя. – Зарыться в солому и поджечь ее... Прости, Олексо!"
Оксана с безумною улыбкой бросилась к каганцу... Но в это мгновение заскрипел засов и на пороге двери показался статный шляхтич, освещенный канделябром из пяти восковых свечей. Старуха, державшая канделябр, поставила его на стол, а сама отошла в угол. Оксана взглянула и узнала этого шляхтича, что жег ее глазами в Суботове; она задрожала вся, вскрикнула и уронила каганец на пол.
– Что же это значит? – топнул гневно ногою на старуху шляхтич. – Из ума ты выжила, старая карга, что ли? Так я тебе, ведьма, и последний вышиблю! Как ты смела запереть панну в эту собачью конуру, перепугать насмерть бедное дитятко?
Старуха только тряслась и молча разводила руками, а встретив знаменательный взгляд своего повелителя, мгновенно шмыгнула за дверь.
– Простите, моя ясочка, этой дуре, – подошел почтительно шляхтич к онемевшей от страха Оксане и взял ее нежно за руку.
Оксана неподвижно стояла, устремив на него черные, расширенные глаза: какое то пугливое, детское недоумение застыло в них и отразилось на алых губках полуоткрытого рта; черные, шелковистые волосы падали кольцами ей на лоб, сбегали волнами по плечам, эффектно обрамляя бледное, нервно вздрагивающее личико.
"Ах, как хороша! – смотрел с умилением Комаровский на свою жертву. – Дитя еще, но сколько прелести в этих дивных чертах, сколько зноя таится в глазах, сколько страсти в этих не налитых еще вполне формах!.. Привлечь только, приласкать, приучить и разбудить эту страсть... Тогда можно сгореть в ее бурных и жгучих порывах... И какое блаженство, какой рай!.. Да, потерпеть, выждать... Что насилие? Слезы, вопли, мольбы, какое же в них наслаждение? Нет, тысячу раз нет! О, я добьюсь от этой степной красотки любви!" – мелькали у него мысли, вызывая восторженную улыбку на его пылавшем лице и маслянистую поволоку в глазах.
– Не тревожься, моя пташка, здесь никто тебе зла не причинит, – повел он ласково по ее головке рукой.
Оксана взглянула более сознательно ему в глаза и как стояла, так и повалилась в ноги.
– Пощади, ясный пане! Не знущайся! Я сирота. Пусти меня или лучше сразу убей! Ой боженьку мой! – рыдала она и ломала руки у его ног.
– Встань, встань, мое дитятко, – растрогался даже пан Комаровский, поднимая Оксану и целуя ее пылко в кудри и в лоб, – не плачь, не тревожься! Здесь ты как у Христа за пазухой, слово гонору! Я тебя спас от смерти, укрыл только от врагов, а опасность пройдет, и ты, вольная ласточка, полетишь, куда хочешь.
– Пане ясновельможный, на бога! Пусти меня! Что я пану учинила? Я никому не мыслила зла. Ой матинко, матинко! – снова заметалась, зарыдала Оксана, не вникая в слова Комаровского и не понимая их.
– Да успокойся же, дивчынко! – хотел он было снова осыпать ласками расстроенную Оксану; но она отшатнулась, съежилась и начала лихорадочно, нервно трястись. – Уйдем поскорее отсюда, из этой собачьей тюрьмы, один вид ее может навести ужас. Пойдем, – протянул он ей руку, – доверься мне, клянусь маткой найсвентшей, что пальцем никто не коснется тебя, слова кривого не скажет. Ведь пойми ты, Богдан друг мой, давний приятель. Я узнал, что на него готовится нападение, и с несколькими товарищами бросился предупредить, спасти его семью.
Оксана смотрела на него изумленными до безумия глазами.
– Ведь враги напали с брамы, – продолжал, путаясь, Комаровский, – начали жечь, а я прокрался через сад, чтоб спасти, друзья мои...
– Ай, стали резать! – отступила Оксана в ужасе. – И пан убил няню! – вскрикнула она, закрыв руками глаза. – Ох, няня моя, мама моя! – снова заголосила она тихо, но еще тоскливей и жальче.
Комаровский смешался и замолчал; досада начала раздражать его; но он все таки перемог себя и начал снова как бы тоном раскаяния.
– Что ж, в битве не разбирают. Я ищу семью моего друга. Каждое мгновение дорого, ворог уже ломится, а мне какое то бабье заступает дорогу... Ну, пойдем же, ты после все узнаешь и еще будешь благодарить меня.
Оксана понимала смутно, что ей говорил шляхтич; она видела только, что он не накидывается, а как будто даже заступается за нее; совершенно изнеможенная от нравственных и физических потрясений, она пошла за ним машинально.
Миновали они темные, длинные сени и очутились в какой то светелке. Оксана, полупришибленная, – и то вспыхнула и встрепенулась от поразившей ее неожиданности; светелка показалась ей после собачьей конуры раем; тут было уютно, светло: и нарядно. Каминок горел. На столе стояли всякие сласти. Точно наяву волшебная сказка.
– Вот тебе, моя дорогая, и гнездышко; здесь все к твоим услугам. Только несколько дней ты останешься безвыходно в нем для своей безопасности, пока беда не минет. Верь мне, пусть подо мною расступится пекло, коли слова мои кривы: большего участия к тебе, большей отцовской любви ты нигде не найдешь. Будь ты умницей для себя и для других: мы всех спасем, кто тебе люб, – улыбнулся он лукаво. – Ты веришь мне и будешь послушной?
– Ох! – вздохнула Оксана и прошептала, вздрагивая плечами, словно дитя, угомонившееся от плача: – Мне здесь одной страшно.
– Да вот я хотел перевезти сюда и детей Богдана, да не нашел.
– Они за Тясмином были, – подняла смелее глаза Оксана и потом вдруг всполошилась, что открыла их убежище.
– А то я и ночью полечу за ними! – вскрикнул Комаровский и добавил вкрадчиво: – Ну, что же, успокоилась, веришь мне?
– Только, ясный пане, – ответила она после долгой паузы не допускавшим сомнения тоном, – если кто меня захочет обидеть, я наложу на себя руки.
– Никто, никто, клянусь! Какие у тебя мысли! – затревожился Комаровский и, кликнув старуху, обратился к ней грозно: – Если ты, старая шельма, или кто нибудь не догодите панне или обидите... тысяча дяблов!.. словом ее, то я конями разорву вас на куски!
Старая ведьма только кланялась подобострастно.
– Ну, ты, мое детко, устала, – поцеловал Комаровский в головку Оксану. – Прощай пока, моя яскулечко, и знай, что ты у друзей. Успокойся же, и да хранит тебя Остробрамская панна{246}, а я полечу еще спасать других.
И Комаровский торжественно вышел.
В старом отцовском кабинете за роскошным с башнями и хитрыми украшениями столом сидел молодой староста; перед ним в почтительной позе стоял сотник Хмельницкий. Он страшно изменился за последние дни: пожелтевшее, как после долгого недуга, лицо похудело и осунулось; под глазами легли темные тени; легкие, едва заметные прежде морщинки теперь врезались в тело, а между сдвинутых бровей легла глубокая борозда; в нависшей чуприне, в опущенных низко усах засеребрилась заметная седина, в глазах загорелся мрачный огонь...
– Я слыхал о панском несчастий, – сухо говорил Конец польский, ковыряя заостренным перышком в зубах, – но самолично помочь пану я не могу. Справы о земельной собственности ведаются в городских и земских судах, куда и я советую обратиться... А что касается криминала, то в карных делах я над вольною шляхтой не властен, – для этого существуют высшие государственные учреждения.
– Но, ясновельможный пане, такое вопиющее насилие, такой грабеж и разбой творится в старостве егомосци! – возражал сотник взволнованным голосом. – К кому же мне и обратиться, как не к хозяину, как не к главному своему начальнику? Земли мне подарены ясновельможным панским родителем и его предшественником, теперь же все староство под верховной егомосци рукой, сам обидчик, грабитель – панский помощник, поплечник, соратники разбоя – панские слуги...
– Пшепрашам пана, – прервал его староста, покручивая с раздражением ус, – во первых, если действительно Суботов составляет нерушимую властность сотника, то хутор уже ео iрзо * не принадлежит к староству, а потому и защищать свое право должен сам властитель, во вторых, наезд сделал не мой поплечник Чаплинский, а совершенно приватное лицо, пан Комаровский.
– Но ведь, ясновельможный пане, Комаровский – зять Чаплинского, он действовал по воле своего тестя, доказательством тому – вся команда набрана была из надворной шляхты и слуг пана Чаплинского.