Осталась одна только слава, да и та уснула с вами рядом под сырою, холодною землей...
А ударят сильные руки в звонкие струны старой бандуры – и подымется она из безмолвных могил и снова полетит на могучих крыльях над заснувшею родною землей!..
Светало. Была пора, когда мрак в дремучем лесу сгущался еще больше, то принимая неясные очертания чудищ, то ютясь черными клубами у корней дерев; только по световым пятнам, проглядывавшим изредка между густою листвой крон, можно было заметить, что горизонт уже побледнел и что звезды начали уже тонуть в этой прозрачной лазури.
Внизу было страшно сыро и пахло болотом. Хотя это был сентябрь месяц, но утренники донимали уже плохо прикрытого обитателя этих трущоб.
Послышалось вблизи резкое характерное фыркание, затрещал камыш, крякнула всполошенная дикая утка, и опять настало молчание.
Между группою высоких вязей, стоявших на небольшом пригорке, чернело теперь едва заметное отверстие; оно вело в тесное логовище крупного зверя.
– Ох, опять день! – послышался из пещеры слабый стон. – Опять тревога и пепельная мука!.. Брось ты меня, ради бога! Моя жизнь покалечена, а твоя еще пригодится.
– Полно, полно, друже, – ответил на это более нежный и мягкий голос. – То голод и лихорадка навели на тебя отчаяние... И какая клятая доля, – продолжал тот же голос. – Едва спаслись в этой трущобе, как окружила лес конница.
– Не ради нас же?
– Кто их знает! Полеванье, что ли!
– И без конницы я колодою лежу, – простонал другой голос. – Прошмыгнула каторжная пуля ногу, и не повернешь. Хоть лбом бейся, не повернешь. Как будто и не козачья нога.
– Поправится, лишь бы из западни вырваться, – утешал более мягкий голос.
– Горит у меня все, – прошептал после некоторой паузы первый голос. – Хоть бы капельку холодной воды.
– Зараз, зараз, – ответил бодро товарищ, и из норы выползло существо до такой степени исхудалое, что напоминало скорее выходца из могилы. Рубище висело на нем лохмотьями; сквозь дыры светилось изможденное ссадинами и синяками тело; земля во многих местах пристала к нему и свешивалась, держась перепутанными корнями. Глубоко ушедшие в орбиты глаза горели лихорадочным огнем. По внешнему виду трудно было различить пол этого таинственного обитателя, только взбитые копной и перетянутые узлом волосы обличали в нем женщину.
В лесу стало несколько светлее. Клубившийся мрак принял теперь нежные, голубоватые тона и разостлался молочным туманом между гигантских стволов дерев, не ведавших пока ни пилы, ни секиры.
Как дикий зверь, изгибаясь и пролезая между кустарниками, доползла эта несчастная до источника, зачерпнула в какой то черепок воды, завернула оттуда в другую берлогу, перекинувшись двумя тремя словами с такими же жалкими обитателями, и возвратилась к своему убежищу. Подползая к нему, она заметила, что две лисицы сделали вокруг норы несколько узлов и скрылись в чагарнике: боясь, чтобы следы их не привлекли сюда гончих и доезжачих, она тщательно разбросала слой пожелтевших листьев, а потом уже возвратилась к своему умирающему другу. Тот с жадностью прильнул губами к чистой прозрачной воде и пил ее, дрожа всем телом, пока не почувствовал некоторого облегчения от снедавшего его внутреннего огня.
– Вот еще сыроежек принесла я тебе, – высыпала она из за пазухи кучу красноватых грибов. – А Степан наш плох, – добавила она. – Заходила к ним, без памяти лежит. Все зовет жену и детей.
Раненый ничего не ответил на это, только со стоном повернулся в берлоге и замолчал.
А у опушки леса уже собралась пышная охота пана старосты; богатством ее он хотел пустить всем пыль в глаза.
Целые полчища доезжачих были одеты в особую форму. Высокие ботфорты, засунутые в них узкие зеленые рейтузы, сверху такого же цвета венгерки с массою переплетавшихся по всем направлениям шнурков и кистей. Каждый из. них держал в одной руке на ретязе пять смычков гончих собак огар, в другой – длинный бич. Через плечо имелся небольшой, но звонкий рожок, а за зеленым шелковым поясом у всякого был засунут кинжал и пистоль. Огары, от светло желтой масти до черной с подпалинами, жались к ногам своих доезжачих, жмурились, визжали и, перепутываясь между собою, грызлись с досады; припугнутые бичом, они ложились на спину и покорно, с полным смирением поджимали ноги.
Начальником над доезжачими был, очевидно, шляхтич. Одежда его, такого же типа, отличалась особенною пышностью; она была расшита дорогим гафтом, украшена серебряными аграфами, а шнурки и кисти сверкали золотом.
Борзятники все были на конях быстрых и легких для бешеной скачки; на них был какой то фантастический костюм из коричневого сукна с синим едвабом; на головах были надеты шапочки с плюмажем*, из перьев крисы вороны. На длинных сворах суетились и прыгали подле них с радостным лаем густопсовые хорты.
Борзятники заняли места подальше вдоль опушки, охраняя всю линию, чтобы зверь не прорвался в открытую безбрежную степь.
Но особою вычурностью отличались костюмы сокольничих и корогутников; они пестрели разноцветными шелками, напоминая костюмы немецких рыцарей, а чрезмерною яркостью цветов – нарядных шутов.
Вся эта яркая картина стройных мысливских команд, обрызганная первыми лучами восходящего солнца, нарушалась задним планом: там. стояли целые массы загонщиков, согнанных сюда из нескольких соседних селений. Унылые, исхудалые лица, рваная одежда и тупое равнодушие не гармонировали с праздничным настроением и нарядностью сытой, самодовольной толпы.
На дорогом арабском коне прискакал пышный всадник, очевидно, ясновельможный пан и важный начальник. На нем был роскошный кунтуш из блаватасу, отороченный дорогим соболем. Сбруя на коне и оружие пана сверкали драгоценными самоцветами. Отдуваясь от быстрой езды, он. осматривал выпученными глазами охотничьи отряды и подергивал в каком то раздражении свои торчащие и закрученные вверх усы.
* Плюмаж – украшение из перьев на шапке или женской шляпке.
– Пане! Пане Ясинский! – крикнул он наконец резко, обратясь в сторону старшего доезжачего.
– Служу пану! – подскакал тот и осадил коня на почтительном расстоянии.
– А что, вое ли готово? – спросил тот у ловничего, подымая искусственно тон.
– Все, как желал егомосць, – ответил, наклонив голову, ловничий, – полагаю, что и ясновельможный пан староста, и его именитые гости останутся довольны охотой.
– А много обойдено зверя?
– Штук десять вепрей одинцов, трое зубров, множество серн, оленей... я уже не говорю про барсуков и бобров.
– А этого знаменитого пана писаря нет еще? – спросил, понизив голос, вельможный пан, пристально оглядывая окрестность.
– Приедет, он падок до панской ласки, – пожал презрительно плечами ловничий. – Все они, псы, только из зависти ненавидят шляхту, а дайте им, пане добродзею, почет и пенендзы *, то такими сделаются заядлыми шляхтичами... Э, пся крев! – махнул он с сердцем рукой.
– Пан, кажется, недолюбливает их, особенно с того времени, – прищурился язвительно шляхтич, – как побывал в их руках?
– А, будь они прокляты! Разрази их перуны! – побагровел даже от злости Ясинский. – Смерть им и муки!
– Но как ты мог вырваться из рук этого дьявола Кривоноса? Почему он не содрал с тебя с живого шкуры? – допекал пышный пан расспросами и разжигал Ясинскому еще не зажившую рану.
– Единый бог и матка найсвентша спасли меня, – прижал кшижем ** к груди руки Ясинский. – Ой пане подстароста, если бы ваша мощь знали, что то за бестии, что то за звери! Меня вельможный пан послал тогда известить князя о Кривоносе... Правда, я уже чересчур зарвался своею храбростью, ну, меня и схватили... Натурально, – один на сто, – не устоишь! Перебил я десятка два этой рвани, а все таки взяли, – махал себе в разгоряченное лицо шапкой Ясинский. – Другой бы стал унижаться, проситься, и хлопы бы смиловались; но я не такой: всю родню ихнюю распотрошил, а кто ближе подойдет – в ухо! Не могу, гонор есть! Ну, меня этот двуногий сатана велел было вешать, но Чарнота просил остановить казнь и подождать Хмельницкого, что тот, мол, натешится... Обрати, пане, внимание, что этот тайный и ловкий зрадник в одной шайке с ними... Вот меня связали, заткнули рот и бросили пока в балке под Жовнами, прикрыв хмызом, а сами отправились, кажись, под Лубны... Лежу я день, лежу другой, вижу, конец приходит. Начал я выть и веревки рвать, ничего! Веревки только врезываются в тело, хмыз колет глаза, лицо, земля лезет в горло, а вытье мое еще примануло волков. Вижу, конец. Начал молитву читать. Вдруг что то – тарах, тарах! И на меня! Я обмер. А это был именно мой спаситель: какой то хлоп ехал, лошадь его испугалась волков, ударила в сторону и опрокинула повозку на меня. Таким образом был я обнаружен и спасен, – расстегнул даже от волнения жупан Ясинский.
* Пенендзы – деньги.
** Кшижем – крестом, накрест.
– Так ты готов им мстить? – спросил подстароста, понизив голос и пронизывая Ясинского пытливым взором.
– Месть и истребление! Вот, пане, мой лозунг до смерти.
– И сегодня не раздумал? – проговорил еще тише и вкрадчивее подстароста.
– Мое слово – кремень, – ответил напыщенно Ясинский, – но для вельможного пана я готов рискнуть и головой.
– И пан никогда не раскается, вечная благодарность и дружба, – бросал, отдуваясь, фразы подстароста, – да и риску никакого: в темном лесу так легко ошибиться прицелом – на полеванье бывает столько печальных случайностей, а пан плохой стрелок.
– Да, ясный пане, очень плохой, – улыбнулся хвастливо ловничий, – на сто шагов попадаю в око.
Пан подстароста Чаплинский засмеялся и, потрепав ловничего одобрительно по плечу, поехал с ним вместе выбрать место, с которого было бы лучше начинать гон.
Между тем, к сборному пункту начало подъезжать и пышное панство, потянулись элегантные экипажи, рыдваны, колымаги, кареты, окруженные блестящими кавалькадами. Экипажи были запряжены чистокровными лошадьми встяж и управлялись кучерами с бича. В первой карете ехал местный пан староста, еще молодой годами, но уже с изношенным и помятым лицом. В другой карете ехал важный магнат князь Заславский. В открытых экипажах ехали более или менее тучные вельможные и простые паны.
Между кавалькадами гарцевала на лихом скакуне эффектная красавица.