Пан Голубович, по рассказам, весьма своеобразный человек, вряд ли ждет такого гостя, как томаровский домашний учитель. Обойти же Семена Гервасиевича в его собственном доме почти невозможно, ему сразу доложат о появлении нового человека, не приехавшего, а прибежавшего сломя голову к его воспитаннице. У Маши могут быть неприятности, а его самого вежливо попросят оставить дом, где к неожиданному визиту не готовились. Но о себе он не беспокоился, главное — Маша. Как же быть? Вернуться? Ни за что! Он подождет удобного случая и сообщит ей о своем приходе, даст знать о себе, найдет способ.
Из перелеска — редкого дубнячка, в котором Иван остановился передохнуть, — хорошо виден господский дом — одноэтажное здание с узкими окнами, большой верандой и башенкой. Он насчитал десять окон, глядевших в сад, в одно из них, может быть, сейчас смотрит и Маша, если бы он вышел из перелеска, она бы, несомненно, его увидала. Но кто поручится, что в соседнее окно не смотрит и кто-либо другой?
Нескладно получилось. Бежал, торопился, все бросил, Овидия притащил с собой и даже свои стихи захватил. Время идет, а ни одной живой души не видать. Хорошо еще — нет дождя, погода, к счастью, сухая, солнечная, можно и прогуляться по воздуху. Да, хорошо бы прогуляться, да не одному. Он снова вышел на опушку, внимательно осмотрел господский двор. Никого. Тихо. Лишь из трубы вьется прозрачный дым и тает в осеннем небе. Но вот кто-то вышел на крыльцо, постоял и... ушел обратно. Нет, снова появился, выкатил из-под навеса бричку и минуту спустя вывел лошадей. Одну запряг, потом другую. Попоной покрыл сиденье и, усевшись на козлы, подкатил к крыльцу. Неужто Маша куда-то едет? Вот бы хорошо, он бы встретил ее на дороге. Но вместо Маши вышел сам Семен Гервасиевич. В зимней шубе, в высокой шапке, словно на дворе мороз, с помощью слуги уселся в бричку. Уезжает! Один! Счастливой вам дороги, любезнейший Семен Гервасиевич! Приятного вам гостеванья! Иван выдвинулся из леска, рискуя быть замеченным, нетерпеливо в мыслях подгонял кучера: скорее, братец, скорее подбери вожжи и убирайся со двора! Чего же ты медлишь? Экий ты, братец, тюлень! Я бы тебя и одного дня не держал в кучерах...
Между тем Голубович, видимо, передумав ехать, поднялся и стал выбираться из брички. Вот те на. Иван хотел закричать: куда же вы, черти бы вас побрали? Еще чего! Езжайте, если надумали! Голубович, приложив руку к глазам, посмотрел на солнце, обернулся и окинул взглядом лесок, словно почуял крик души стоявшего там человека, и, что-то сказав кучеру, поднялся на крыльцо. Кучер слез с козел и не торопясь стал распрягать лошадей.
Отчаявшись дождаться кого-либо, Иван выбрал место под кустом и, собрав охапку сухих веток, присел отдохнуть. Что же делать? Может, вернуться? Или решиться и войти в дом? Придумать что-либо ради такого случая. Ну, например: "Не нужен ли вам учитель? Я слышал, вам нужен учитель для сыновей?" — "А почему вы уходите от пана Томары?" — "Есть причины, любезнейший Семен Гервасиевич. Я расскажу вам как-нибудь". — "Хорошо, оставайтесь, только платить я буду меньше". — "Я согласен. Мне у вас подходит".
Все это Иван повторял несколько раз, не решаясь, однако, двинуться с места. И когда уже, отчаявшись что-нибудь придумать, собрался уходить, послышалась музыка: мелодичный звук скрипки, погуще — басоли и веселый перестук бубна. Конечно же там, где музыка, там скоро будут парубки и девчата, а потом последуют танцы, песни, игры.
Ах, что ему до чужого веселья! Пусть танцуют себе на здоровье. И все же выглянул из-за укрытия, увидел всю поляну как на ладони и... засмотрелся.
Шагах в ста от опушки небольшой пестрой стайкой стояли сельские девушки в праздничных уборах, с лентами в косах; в другом конце поляны чинно беседовали, изредка дружески подталкивая друг друга, парубки, тоже в праздничной одежде — свитках наопашку, шапках-чумарках. Троистая музыка разместилась в сторонке.
Первым начал скрипач — средних лет поселянин с черными свисающими усами на худом лице. Чарующая мелодия на мотивы народных песен отозвалась в каждом сердце, в ее тихое раздольное течение внезапно ворвался более густой, но мягкий звук басоли, которой искусно владел крестьянин чуть помоложе, в длинном, ниже колен, жупане. Звук басоли сначала как бы растворился в скрипичной теме и тут же отчетливо выделился в самостоятельный мотив, хотя он нисколько не мешал скрипке, а дополнял, подчеркивая ее силу и звучание. И тотчас в такт басоли грянул бубен. В руках молодого хлопца, лихо сбившего набок высокую смушковую шапку, бубен был как живой, переворачивался туда и сюда, звенел, позвякивал всеми серебристыми листочками, вделанными в специальные отверстия на краях его, веселый, беззаботный, переходящий то в дробь то в сплошной звон, однако бубен нисколько не заглушал ни скрипки, ни басоли, а был в полном с ними согласии, и поэтому казалось, что троистая музыка слилась в один организм, мощно, едино звучащий, без намека на что-то лишнее, какую-то фальшь.
Мелодия властно, неудержимо позвала к танцу, и стоявшие на полянке девушки и хлопцы тотчас вышли на середину и, взявшись за руки, повели круг — друг за дружкой, медленно, плавно, исподволь набирая темп... Незаметно меняется тонкое плетение танца — и появляются удивительной красоты полукружья и круги. Пары танцуют легко, непринужденно, словно парят в воздухе, будто их несут невидимые крылья. Девушки вяжут парубкам на руки расшитые платки, и те горделиво прохаживаются по кругу, похваляясь подарками. Но тут оказывается, что девушки тоже имеют точно такие же платочки, каждая из них запасла и себе, и хлопцу.
Темп музыки нарастает, и это словно подхлестывает танцоров, они пляшут упоенно, неутомимо, образуя то большой круг, то вытягиваясь в ручеек. При каждом движении у девушек развеваются белые льняные сорочки с широкими рукавами, которые собраны немного ниже локтя. Выделяются вышивки на рукавах, подоле, воротничке. Поверх сорочек у каждой девушки плахта, у одной — синяя, у других — темно-вишневые и тоже вышитые понизу — на правой стороне; из-под плахты виднеется низ сорочки. На каждой девичьей шее — бусы. Только у первой, ведущей за собой весь круг, и бус больше, и одета она как-то иначе — может, изысканнее.
Но Иван уже смотрит на хлопцев. У них широкие темно-зеленые и синие шаровары, словно вихрь, кружат они перед глазами. Сапоги дружно утрамбовывают точок.
Но вот скрипач подал сигнал — и круг остановился, последнюю ноту пропела скрипка, затих и бубен.
Иван только теперь обратил внимание, что на полянке собралось много молодежи, пришли люди и постарше. Когда танец закончился, собравшиеся нестройно заговорили, зашумели. Между тем перед музыкантами остановился седоусый казак. Оглянулся, словно приглашая желающих присоединиться к нему, орлиным взглядом обвел поляну:
— А ну-мо, хлопцы, сыграйте мою, чтоб и чертям жарко стало? — И топнул чеботами так, что казалось, земля задрожала. Видно, все тут знали, на что способен седоусый, потому что сразу расступились и круг стал шире. Музыка дружно заиграла, бубен зашелся в задорной дроби. Казак притопнул ногой и мощным низковатым голосом пропел:
Тепер менi не до солi,
Коли грають на басолi...
Ударил каблуком один раз, еще раз — и пустился в пляс, в такт музыке приговаривая:
Он, одягну стару свиту
Та й пiду гулять по свiту,
А ви грайте, музики,
Буду бити черевики!
Ой гоп-гопака,
Ушкваримо гайдука!
Та з тiϵю молодою,
Що поморгуϵ бровою...
И пошел выделывать такие коленца, что не только пожилые, но и молодые восхищенно повторяли:
— Вот так! Вот так, дядько Гераська!
— Ну и чешет!
А он обошел несколько кругов и закончил тем, чем начинал:
Тепер менi не до солi,
Коли грають на басолi...
Иван уже давно вышел из укрытия и во все глаза смотрел и слушал, как поет и танцует старый казак, который, казалось, не знал и не знает усталости. Такого он еще не видел, не слышал. Он еще стоял бы и смотрел, как вдруг одна из девушек отошла от своих товарок и приблизилась:
— Иван Петрович?!
От неожиданности вздрогнул. Маша? В плахте, корсетке, на плечи накинут теплый платок. Он узнал в ней ту самую девушку, что вела круг, что шла первой, но не мог подумать, что это Маша, не мог представить этого.
— Вы? — только и смог сказать, совершенно позабыв, где он и что с ним творится.
— Не узнаете? Плохой стала? — Лукавые искорки замерцали в глазах.
— Узнал. И все видел.
— Что? Как я танцевала с нашими дворовыми?
— Чудесный танец, божественный, я такого не видал.
— Это кружала... Но неужто заметили, как я танцевала? — Девушка зарделась. — И не стыдно подглядывать?
— Случайно... И не жалею. Вы прекрасно танцуете, бесподобно. Я всю жизнь смотрел бы.
— Не кричите так... На нас смотрят.
— Отойдем. Я вам книжку принес. Овидия.
— Неужто?.. Не забыли обещания? — Маша с благодарностью взглянула на взволнованного томаровского учителя.
Они отходили все дальше и дальше, в глубь перелеска, остались позади малорослые кустики калины, усыпанные алыми ягодами, посадки вдоль овражка, идущего к блестевшему вдали синей каймой Супою.
— Вы меня не ждали? Не поверили, что приду к вам?
Маша, глядя себе под ноги, обходила ямки и пеньки и не отвечала.
— Вы не отвечаете? Не хотите говорить?
— Боже, какой вы нетерпеливый... Все сразу хотите знать.
— Очень хочу.
— Но я ничего не знаю, — ответила простосердечно Маша, ее смуглое, не утратившее детского овала лицо выражало неподдельное сожаление. — Поверьте, Иван Петрович, я в самом деле ничего не знаю... Вы, например, о себе не рассказываете.
— Ах, простите, Машенька... Ради бога, простите. Но что рассказывать? Все очень просто. Я домашний учитель. Я был семинаристом, потом служил в Новороссийской канцелярии. Да, в Полтаве. Там у нас дом свой, мать в нем живет. Небольшой, правда, дом, но жить можно. Дедовский еще. На хорошем месте стоит. За Успенским собором. Будете когда-нибудь, посмотрите...
— Вы меня не поняли. Я не о том спрашиваю, — смутились Маша, щеки ее стали темно-пунцовыми. — Совсем не о том... Я не знаю, какой вы... Может, вы смеетесь надо мной? И так смотрите. Мне совестно... А вдруг нас увидят?
— Кто нас увидит? Но если и так, то что же в том плохого?
— Вы не знаете моего дядюшку.