– Потерял я разум и волю, ты все сожгла!.. Ах, как безумно люблю я тебя!
– Так за что же ты просишь прощения, мой любый, мой коханый? – провела она нежной рукой по его львиной чуприне и прильнула губами к его губам. – Ведь ты любишь меня? Так какого мне еще блаженства желать? Ты меня не обманешь...
– Клянусь всем, – прервал ее и поднял порывисто руку Богдан, – честью моей, жизнью, благом моей родины; только лишь минет время, и я тебя перед лицом церкви и света назову своей дружиной.
– Я тебе верю... доказала, что верю... – обвила она горячо его шею руками и прильнула к нему упругою, трепещущею грудью. – И я тебе клянусь, – добавила она после паузы с приподнятым чувством, – быть верною, нежною и пылкою женой до самой, до самой смерти...
– О моя радость!.. – ласкал и прижимал ее опьяневший снова Богдан. – Посланная мне богом подруга!.. Ах, какое счастье! Умереть бы в такую минуту.
– Тс с, – отстранилась в испуге Марылька, – под лестницей шаги... Нехорошо... Нехорошо, если тебя застанут здесь... поспеши туда. Что же делать?.. Потерпим недолго, – прошептала она, и глаза ее вспыхнули зноем.
– Ах... вот она, жизнь... – простонал даже Богдан, – кричит, требует... хоть один еще торопливый поцелуй на прощанье!
– На, вот какой! – впилась она в его губы и страстно прижалась к нему всем телом. – Ну, пока будет!.. – отшатнулась она и, взглянувши кокетливо на Богдана, взяла его слегка за ухо и пропела: – У, тато! Хорош тато! – а потом, опустивши стыдливо глаза, вырвалась из его объятий и убежала. Что то неприятное полоснуло по сердцу Богдана при этой шутке, но, опьяненный восторгом, он почти не заметил ее.
Точно очумевший от чада, сошел он с лестницы, бессильный даже скрыть игравшую во всем его существе радость.
На счастье его, раздавшиеся внизу шаги оказались принадлежащими Морозенку, приехавшему из Сечи с запросами и поручениями от Нечая; Богдан бросился с таким увлечением обнимать его, что удивил своим восторгом не только Олексу, но даже и бывших при свидании свидетелей, особенно Ганну; последняя взглянула на него пристально и изумилась: ни тени бывшей тоски на лице, ни капли печали, а одна лишь утеха да сладость.
Ганна вспыхнула сначала огнем, а потом побледнела. "Нет, не обманешь, – пронеслось стрелой в ее голове, – не Морозенку рад ты, а не можешь скрыть своей радости. Раз и меня ты обнял", – резнуло ее страшной болью это воспоминание, и она, прошептав неслышно: "Ой, украли у нас солнце красное", – схватилась за притолку двери, чтоб не упасть.
Богдан поспешил увесть Морозенка на свою половину, чтобы самому поскорей уйти от непрошенных наблюдений.
Выскочила в сени вся раскрасневшаяся, взволнованная Оксанка и чуть не расплакалась, что не застала Олексы. Потом, обведя глазами, она увидала свою любую Ганночку с искаженным от страданий лицом, едва державшуюся на ногах, увидала и подбежала к ней с непритворным участием.
– Что с вами, родненькая? – взяла она ее за холодные руки и прижала их к своим губам. – Вы нездоровы?
– Проведи меня в детскую... – простонала слабо Ганна, – прилягу... пройдет.
Оксана едва ее довела, так она шаталась из стороны в сторону, и почти уронила ее на постель... Ганна упала и разразилась истерическими рыданиями.
Когда Морозенко встретился с Оксанкой, то, после пламенных поцелуев, после нежных ласк и объятий, после бессвязных, бессмысленных, но счастливых обрывков речей, прерываемых шепотом, вздохами и немыми моментами непереживаемого дважды блаженства, – после всего этого начал он, наконец, расспрашивать Оксану про причину какой то придавленности всех в Суботове, про значение скрываемой радости и нескрываемых слез.
– Разве ты не знаешь? Титочка, мама наша... вот вот умрет... – простонала Оксана.
– Слыхал, слыхал, – сочувственно вздохнул и Олекса, – но что ж? Давно ведь все это знают... тут благодарить нужно бога, что берет ее к себе, прекращает муки... Но только помечаю я, – качнул он головою, – что, помимо пани господарки, что то затуманило, замутило всех здесь.
– Да! Ты не знаешь разве? Правда, правда, без тебя возвратился сюда пан господарь из Варшавы с какою то панянкой...
– С Марылькой? – вспыхнул Олекса.
– А ты почем знаешь? – всполошилась Оксана.
– Как же не знать? Вместе с батьком выратовали ее, вместе гойдались на море, вместе ехали верхом аж до Каменца... Она такая ласковая, славная, красавица писаная!
– И тебя околдовала? – устремила Оксана с ужасом на Олексу свои большие, черные, готовые брызнуть слезами глаза. – Ты закохался? Ох, пропал же ты, пропала и я! – всплеснула она в отчаянии руками.
– Господь с тобой! – перекрестил ее Олекса, отступив на шаг. – Что тебе в думку пришло?
– Да да... – оглянулась она трусливо и, нагнувшись к его уху, прошептала с глубоким убеждением: – Она ведьма, она знахарка, чаклунка... Она испортила своим колдовством нашего батька, она ускорила своим зельем смерть пани титочки, она обидела кровно голубку Ганнусю... и та через нее сколько раз плакала, а теперь и совсем уезжает отсюда... Я ее не люблю... и баба не любит... Хоть она и приняла нашу веру, а я хоть и грех, а не поверю ей ни в чем, ни в чем!
– Так она уже и веру переменила? – задумался Олекса.
– Переменила, переменила, а после этого, – добавила серьезным шепотом Оксана, – у нас еще хуже стало...
Оксанку позвали к умирающей; последняя просила к себе Елену, но Богдан остановил Оксану и сказал, что панна больна от бессонных ночей и что ей нужно дать еще отдых. Ночь прошла каким то кошмаром: умирающая то металась на постели в тоске, то лежала неподвижно, без памяти.
Богдан, узнавши, что Ганна захворала, зашел с тревогою к ней.
– Что с тобой, моя ясочко? – присел он на ее кровати, положив ласково на ее голову руку. – Ты истомилась, извелась возле несчастной больной, давно замечаю, как ты бледнеешь.
Ганна ничего не ответила, а только задрожала вся, как в ознобе, и заплакала тихо, беззвучно.
– Ты за титочкой побиваешься, – смутился ее слезами Богдан. Они зажгли его где то далеко в тайниках сердца, всполохнули трепетавшую там радость и холодом побежали к чупрыне. – Ах, какое у тебя сердце золотое, святое! – вздохнул он и поцеловал ее в голову.
Вздрогнула от этого поцелуя Ганна и встала порывисто с кровати; встала и отошла в угол, устремив на Богдана такой всепрощающий, такой печальный взгляд, что тот не выдержал этого кроткого укора и отвернулся в смущении.
– Отпустите меня, дядьку, – едва слышно прошептала она, хватаясь рукой за стену, – тяжело, тяжело мне, невыносимо. Вот это святое сердце, – улыбнулась она грустно, – видите, как извело меня, и что его золото, – подчеркнула она, – стоит?.. Одни бесполезные муки.
– Что ты? О чем ты? – обернулся взволнованный, потрясенный ее словами Богдан.
– К брату хочу... в Золотарево.
– В такую минуту нас хочешь кинуть?
– Ах правда! заломила она руки. – Хоть титочка, мама моя, порадница моя, уже почти на божьих руках, но уйти от нее...
– А от меня, от детей сирот ушла бы? – промолвил огорченным голосом Богдан.
– Ай, дядьку мой, батько наш единый! – всплеснула она руками и скрестила пальцы. – Не спрашивайте... не нужно. И вам, и всем тяжело, больно!
Она, шатаясь, ушла к титочке и опустилась перед ней на колени.
К вечеру больной сделалось видимо лучше; она открыла глаза и поманила Ганну рукой.
– Всех хочу видеть, всех, проститься, – беззвучно прошептала она, но Ганна, по движению губ, поняла ее желание.
Тихо, торжественно, с благоговейною печалью начали входить все ближайшие члены семьи в комнату умирающей; вошла теперь в нее и Елена.
Вошла она с поникшею головой, тихая, робкая, умиленная общею печалью; вошла и окаменела.
Перед страшным таинством смерти и гордые духом смиряются, а слабые трепещут и падают ниц; вид человека, стоящего на рубеже вечности, поражает все наше чувство и смущает слабый ум роковым вопросом: что он, догорающий наш собрат, за этим мрачным пологом через мгновение увидит? И этот безответный, неразрешимый вопрос наполняет холодом наше сердце, робостью – душу, ничтожеством – мозг.
Такие же, быть может, мысли осветили ледяным блеском головку Елены и заставили ее затрепетать; она подняла глаза на умирающую, и ей показалось, что это лежит перед ней не названная мать ее, а грозный судья, и что чрез миг этот судья бросит к подножию бога свои чувства, оскорбленные беспощадной рукой, не пощадившей даже последних страданий.
Елена нервно вскрикнула и упала к ногам умирающей. Богдан оцепенел от ужаса. Катря, Оленка и Андрийко опустились на колени перед матерью... Это смягчило несколько и сгладило отчаяние Елены, поразившее всех своим непонятным порывом; Богдан тоже подошел к изголовью своей жены.
Последняя лежала неподвижным пластом, без дыханья, грудь ее почти не шевелилась, глаза были полузакрыты, по коченевшим мускулам пробегала изредка холодная дрожь.
Крик Елены вызвал ее на мгновение из летаргии; она с страшным усилием открыла глаза и обвела всех сознательным взглядом.
Как догоревшая лампада вспыхивает в последний раз ярким огнем, так и в этом, почти безжизненном трупе вспыхнула на миг жизненная энергия и осветила неописанною радостью лицо, зажгла светильники глаз, подняла голос...
– Какое счастье господь мне, грешной, послал, – прошептала умирающая медленно, но довольно внятно; казалось только, что голос у нее не вылетал изо рта, а оставался внутри и оттуда глухо звучал. – Какая ласка, что я вас всех вижу... все дорогие мне лица, – всматривалась она пристально, – вокруг меня... Вот я всех и запомню и возьму вместе с собой эту память и запрячу ее у бога... Простите же меня, – повела она вокруг напряженным взором. – Если я кого обидела, пробачте мне, грешной... ты первый, – положила она на голову Богдана дрожащую руку, – прости меня...
– Меня, меня прости! – захлебнулся слезами Богдан и припал к ее холодной руке.
– Молиться буду... – все тише и труднее произносила она слова. – И вы, детки, благословляю вас... – старалась она коснуться рукой каждой головки. – Доглядайте их, моих зирок... Господь вам за это... Ганна!.. Замени им... – деревенел звук ее голоса, совершенно теряясь. – И ты, Елена, – снова поднялся он до ясности, – не обижай их и его, его... – перевела она глаза на Богдана.