– Думаешь, что я перед этой святошей бессильна?
– Ай ай! – всплеснула руками Зося. – Мне даже больно смотреть, а что ж то хлопцам?
– Будто? – вспыхнула Марылька и, поправив шаловливо свою воздушную одежду, заговорила игриво, по детски: – Вот перевели нас уже из быдлятника в хатку, а из хатки переведут в светлицу, а из светлицы – в палац.
– Когда то еще будет, а пока солнце взойдет – роса очи выест, – махнула Зося рукой.
– Но, но! – вскрикнула капризно Марылька. – Не смей мне противоречить! – и, вставши, она подошла к раскрытому окну, перед которым расстилался прилегавший к будынку гаек, окутанный таинственными тенями и облитый фосфорическим блеском. – Ах, как хорошо там, в лесу, и вон на той светлой опушке, где сверкает серебром речка! – заломила Марылька за голову руки и стала медленно вдыхать ароматный прохладно живительный воздух.
– А вы осторожнее, моя яскулечка, там какая то тень двигалась в гайку.
– Нет, все глухо и мертво, – пододвинулась еще ближе к окну Марылька. – А какие еще новости? – спросила она, не поворачиваясь лицом и впиваясь глазами в тени гайка.
– Старший паныч сегодня приехал, – сообщила Зося.
– О! Тимко? Какой же он?
– Ничего себе, только рябоватый... все лицо будто мелким просом подзюбано, а сам из себя статный, здоровый, молодой, только еще хлопец и меня испугался даже, – расхохоталась Зося, – вытаращил глаза, покраснел как рак, словно девица... Такие здесь глупые хлопцы! У нас бы не пропустил не обнявши, а тут – стыдятся...
– А вот ты позаймись эдукацией, – перегнулась даже в окно Марылька, – так выйдут из них пылкие рыцари.
– Стоит возиться, – надула презрительно губки Зося, – разве уж с большой тоски да с дьявольской скуки.
– Терпение, терпение, моя Зосюня, скука не вечна, тоску может сменить и веселье, и радость, и блеск.
– Да, ждите! Старуха то еще, может, и другой десяток протянет, и для чего только панна старалась помочь? – укоризненно покачала она головой. – Уже этого я и в толк не возьму.
– Глупенькая ты, чем же я ей помочь могла, – потянулась сладко Марылька, – насчет старухи, я тебе скажу, будь покойна, – ее дни сочтены: от такой ведь болезни умерла и мать Оссолинской, я знаю. Опухоль у нее с каждым днем подымается и как только дойдет под ложечку, так и задушит.
– Дай то бог, – вздохнула наивно Зося, – а вот что до пана, – улыбнулась она лукаво, – так уж и видно, что совсем очумел, глаз не сводит.
– Ну, полно, – остановила ее Марылька, – ты чересчур болтлива.
Освещенная с одной стороны светом восковой свечи, а с другой – красным отблеском лампады, фигура ее роскошно обрисовывалась на темном фоне окна. Даже Зося залюбовалась своею панночкой, стоя у другого окна, но, взглянувши случайно в гаек, она заметила под тенью липы неподвижно стоящую, словно в оцепенении, высокую, статную фигуру.
– Панночка! Отойдите! – вскрикнула она. – Ведь я говорила, кто то смотрит из сада, не пан ли господарь?
– Где, где? – не доверяла 'Марылька, перегибаясь из окна и присматриваясь.
– Да вон, посмотрите, под липой!..
Марылька вскрикнула и бросилась на кровать, закрывши свое лицо в подушки.
Ночь. Луна высоко стоит в небе и задумчиво смотрит с зеленовато прозрачной выси на Суботов, на Тясмин, на гаек, на будынок... Везде тихо; в чутком воздухе слышен даже отдаленный шум падающей с лотоков воды... Сонный ветерок вздрогнет, зашелестит нежно в листве и замрет... Все оковал сон: иных, утомленных дневною работой, он обнял по дружески, крепко, других, удрученных болезнью, успокоил хоть мимолетною лаской, третьих, смущенных страстями и счастьем, обвил прозрачною сетью чарующих грез... только не мог он дать забвенья наболевшему сердцу, не мог утолить его жгучих страданий...
В нижней светлице, где спят Катря и Оленка с Ганной, таинственный полусвет. Через небольшие два окна, приподнятые вверх на подставках, лунное бледное сияние падает серебристыми столбами вниз и ложится яркими квадратами на глиняном желтом полу; в противоположном углу, увешанном иконами киевского и переяславского письма{228}, перед образом матери всех скорбящих теплится кротко лампадка; ее нежный, красноватый отблеск, обливая лики угодников, смешивается дальше с лунным светом, производя эффектные сочетания тонов.
На кроватке, уступленной Катрею, сидит Ганна; она обняла колени руками, поникнув в безысходной тоске головой; распущенные волосы ее, тронутые слегка теплыми световыми пятнами, падают на плечи, на спину черною волной, свешиваются шелковистыми прядями наперед, закрывая отчасти лицо.
Ганна сидит неподвижно, уставившись в какую то яркую точку на полу, и не сознает даже, где она, – так задумалась, так глубоко ушла в самое себя; она только чувствует тупую, зудящую боль в стороне сердца и необозримую тугу.
"Откуда взял он эту ляховку? Зачем привел сюда, что будет она здесь делать?.. – кружатся в ее голове едкие, болезненные вопросы. – Оссолинский поручил ее ему. Но почему же он поручил ее не какому нибудь шляхтичу, а Богдану, войсковому писарю, схизмату? Разве могла прийти ему самому такая думка? Нет, нет! Значит, Богдан просил его. 6 да, не иначе! Да и сама Марылька, как могла б она без особого желания променять пышную магнатскую жизнь на такую жизнь в безвестном казацком хуторе? Она такая бессердечная, пустая ляховка!"
– Да, бессердечная, лукавая, – даже прошептала настойчиво Ганна, –я это вижу по ее кошачьим глазам... Она никогда прямо в очи не глянет, все у нее притворство... Чужая она нам, чужая!.. Разве ее панское сердце отзовется на людские слезы? Разве ей может быть дорог этот тихий край? Она воспитана в роскоши, в магнатском чаду, так ее туда и тянет... Я не раз подмечала в глазах ее презрение и скуку... О, когти ее, как она их ни прячет, видны!
И, несмотря на летнюю, душную ночь, Ганна дрожит, словно ей сыпет мелким снежком за спину...
"Но что нибудь привлекало же ее, если она согласилась приехать сюда? Что же, что?! Зачем она приехала? Что будет здесь делать, холодная, пустая, злая? – И словно боясь дать ответ на эти мучительные вопросы, Ганна не останавливается на них и идет дальше и дальше. – А он ей верит, он тешится ею, дытыной зовет, ловит каждый ее взгляд, улыбается каждому слову. Все с нею да с нею! Все забыл для нее. Как хлопец, как мальчишка, готов угождать ей, сегодня даже комнату отнял у нее для Марыльки! Ту комнату, в которой она провела столько лет! – На губах Ганны появилась горькая улыбка. – Ах, нет сомненья, сердце не обманывает ее: оно видит, оно чует, он любит, любит ее!.. – чуть не вскрикнула Ганна и ухватилась рукой за сердце; мысли ее понеслись горячечно, возбужденно. – Он, Богдан, первый лыцарь, первый орел Украйны, опора, надежда всего края, и закохался, как нерассудливый хлопец, в пустую, глупую, надменную ляховку! О боже, кто б мог думать это? Кому ж после этого можно верить? Никому, никому! Все на один лад, и он не лучше других! – повторяла с горечью, с болью Ганна. – Герой, спаситель отчизны, и первая смазливая ляховка заставляет его забывать о всем. Ха ха! А она еще так верила ему, так надеялась на него. Но что это? – Поднялась сразу с места Ганна и остановилась как вкопанная. – Она, кажется, готова в своей злобе и ярости осудить его, Богдана?! Что же побуждает в ней эту ярость? Что?"
– Что? О господи, спаси меня, спаси его, спаси всех нас! – вскрикнула Ганна, падая на колени перед иконой спасителя в терновом венце. – За что попустил ты, милосердный, такое поругание над душой твоего раба! О, спаси его, отврати его душу, ведь тебе все возможно, все, все! – Ганна склала на груди свои руки и вся застыла в немой молитве, и кажется ей, что кроткие глаза спасителя вспыхивают немым укором. – Нет, нет, не могу я молиться! – сорвалась она с колен и закрыла рукою глаза. – Душа моя смятена... Ослеплены очи мои лукавым... Нет, не могу я молиться... В сердце нет чистоты, нет смирения!.. Оно кипит завистью и хулой... Ах, что со мной!.. Обида жжет, обида!.. – замолчала она и провела рукой по холодному лбу; мысли ее приняли более покойное течение. "А может быть, это мне только кажется? – мелькнул у нее вопрос. – Ведь она против него дитя, да и католичка... уж одно это... свет бы перевернулся!" – улыбнулась даже Ганна и, отбросив назад волосы, повела вокруг светлицы глазами и остановила их на открытом окне. За грядами чернобривцев она заметила на зеленой поляне под липой высокую и статную фигуру.
"Богдан? Он!" – сверкнуло у нее молнией в голове и молнией же ударило в сердце; она схватилась за него обеими руками и слабо вскрикнула, скорей застонала. Первым порывом ее было броситься к окну, рассмотреть, он ли? А если нельзя, если ночью трудно заметить, одеться и самой выйти... но потом она устыдилась этого шпионства и осталась пригвожденной к своей кровати.
– Он, он! Кому бы по ночам там стоять? С ее окна глаз не сводит... Так, значит, правда, правда все! Это она, ляховка, околдовала его какими то чарами, приворот зелье дала, чаровница, чаклунка литовская. Отобрала, украла у нас наше лучшее сердце. Ох, проклятая, ненавистная! – вскрикнула Ганна и вдруг замерла. – Ненавистная... – словно прислушалась она к звуку этого слова... – Что ж это говорит во мне – ревность? Ревность, – повторила она с ужасом и, выпрямившись гордо, вскрикнула: – Нет! Мне стыдно, мне больно за него, за нашу несчастную родину, за его бедную умирающую жену!
Ганна упала на колени перед образом и, заломивши руки, зашептала горячо и страстно слова молитвы.
Час уплывает за часом. Не отводит глаз от лика пречистого Ганна, слезы струятся по ее бледным щекам.
– Уйти, уйти отсюда, – мелькает смутно в ее голове, – уйти и от них, и от людей, далеко в келью, в Киев. Там хорошо, тихо, монашки поют, колокол звучит. Там только и можно вылить слезами тоску. Но как бросить бедную титочку? Ох, силы, силы мне дай, матерь скорбящих! – страстно шепчет Ганна, сжимая молитвенно руки, а слезы, капля за каплей, бегут, беззвучно падая на пол, и голубой рассвет ложится нежно и мягко на складках ее белой сорочки...
А Марылька спит в своей горенке, на новой, мягкой постели, спит долго и сладко. Уже солнце давно заглянуло к ней в окна и наполнило светличку золотыми и радужными лучами; но паненка, разметавшись в истоме, не может открыть своих глаз; над ними еще реют дивные образы и чарующие картины: грезятся ей райские сады, разубранные невиданными цветами; между изумрудною зеленью сверкают прозрачные голубые озера с дном, усыпанным золотом; в глубине их тихо плавают рыбы, а между ними одна в серебряной чешуе, большая, пышная...