Была бы жива матушка, она бы с Мотей подружилась непременно. Который год, как похоронил ее, а все видится живой, вот вышла куда-то, но скоро вернется, войдет в комнату, увидит, что ои работает, и ничего не скажет, принесет и молча, чтобы не отвлекать от занятий, поставит на стол кринку молока топленого, или холодного хлебного квасу, или узвару, вкуснее которого ничего нет в целом свете.
Время уходит быстро, не заметил, как побелели виски, серебром покрыло голову и путь к последнему приюту все короче... Но, боже мой, о чем это он вдруг? Забот у него нынче столько, а он расчувствовался, некому обругать, отрезвить, ей-право...
Закончив письмо, Иван Петрович посыпал его песком, подул немного, вложил в конверт и сразу же засобирался: день предстоял не легкий, маетный, а времени в обрез. Прежде всего намерен был зайти в больницу, справиться у лекаря, как дела у Лаврина: не хуже ли ему и не вмешался ли господин душевладелец, не вздумал, чего доброго, прервать лечение?
Затем — пансион. Вчера из-за поездки в село не был там — и душа неспокойна, хотя и есть кому присмотреть за воспитанниками, а все же свой глаз, недаром говорится, — алмаз, никто не заметит, а он увидит огрех, какой-либо недосмотр и тут же вмешается, поправит, а то ведь может и неприятность случиться, и не о себе он, понятно, беспокоился — прежде всего о детях.
После пансиона сразу же — к Новикову, благо канцелярия, где сидит Михайло Николаевич, на той же, что и пансион, плошади. К Новикову двойной интерес нынче: прежде всего, в каком состоянии дело пана Калистратовича, не вышло ли повеление князя о суде чести над ним? Хорошо бы это устроить, тогда, может, и другим душевладельцам не повадно было бы измываться над несчастными поселянами. Справившись об этом, уже в конце, как бы между прочим, он спросит о вчерашнем вечере: с чего вдруг Новикову взбрело на ум приглашать его? Неужто ради одного знакомства с Муравьевым-Апостолом-младшим? Как бы там ни было, чувство подсказывает: что-то еще хотел Новиков. Но что? Зная его характер — довольно скрытный, твердый, — ответа прямого не добьешься, если только случайно не проговорится. И все же не мешает встретиться.
Дома тоже есть чем заняться. Пора, пора заканчивать "Энеиду", еще раз просмотреть последние две части. И с Туманскнм, если не ускакал в свою Опанасовку, следовало бы поговорить. Новиков — тоже хорош, не отпустил, оставил поручика у себя. "И мне желательно побеседовать с гостем..." Пришлось уступить.
Пока Иван Петрович собирался, Мотя внесла завтрак, поставила на край стола.
— Поешьте, пан майор, пока не остыло.
— Спасибо, но я кофейничал, да еще с кренделями, так что ничего больше не хочу... К обеду ворочусь.
— С богом! — Мотя незаметно перекрестила Ивана Петровича, когда тот уже перешагнул порог. Так она поступала каждый раз, провожая майора из дома, свято уверовав, что крестное знамение, искреннее ее желание добра и здоровья "пану майору", ее хозяину, способно уберечь его от всяческих бед, подстерегающих человека в этом мире почти на каждом шагу, начиная со дня рождения.
Долго смотрела, как "пан майор", дорогой ее хозяин, уверенно шагает по засыпанной сухой листвой тропе, ведущей мимо собора и звонницы на Пробойную. Горожане, идущие к заутрене, увидев майора, еще издали кланялись, он отвечал им, а с некоторыми, остановившись, заговаривал, осведомлялся о здоровье. Почти каждый встречный был знакомым или приятелем Ивана Петровича, а для многих он был и добрым советчиком, и другом. Зная это, Мотя хорошо понимала, что ничего тут не изменишь, да и зачем? Таким был и таким, верно, будет "пан майор", и, если бы вдруг стал иным, возможно, перестала бы уважать. И все же, помимо воли, бередила душу проклятая ревность к каждому, кто покушался на его время, случалось, приходил и без надобности, просто ради праздного любопытства; угадывая таких каким-то своим безошибочным чутьем, Мотя старалась их к майору не допускать, а они, окаянные, оказывались хитрее, перехватывали его где-нибудь в городе, когда он возвращался домой, и заставляли выслушивать.
Причесываясь перед квадратным в черной раме зеркалом, убирая волосы под чепец, чтобы не мешали во время работы, невольно замечала, что еще, слава богу, не так стара, ей, правда, уже тридцать с лишком, а выглядит моложе своих лет, и брови еще густые и не полинявшие, и губы не увяли, и щеки румяны тем особенным вишневым румянцем, из-за которого подчас совестно и на улицу показаться, в глаза бросается, из-за него, видно, все ее беды, иные свахи проходу не дают. А ей никто не нужен, нажилась со своим унтером — никому такого счастья не желает. Нынче у нее есть крыша над головой, свои повседневные заботы, есть и человек, которому нужна ее забота, и она охотно посвящает ему все свое время, пусть ей не всегда понятны его хлопоты, все равно она будет оставаться в этом доме, никуда не уйдет, ибо и не мыслит себе жизни где-то на стороне, вне этого уютного небольшого домика на Соборной площади. Конечно, если сам хозяин откажет ей в месте, тогда придется искать себе приют в иных краях. А пока она здесь и ничего ей большего не надо. И что ей нашептыванья мазуровских кумушек: как, мол, живешь под одной крышей с неженатым и зачем вековать одинокой, хотя и вдове, подумай, пока не поздно, о своей бабьей доле.
Не однажды — в отсутствие, разумеется, майора — стучались к ней свахи. Какими голосами пели, кого только не прочили: и судейских, и коммерсантов, и канцеляристов, и даже военных. Кокетливо усмехнулась, вспомнив последний разговор. Не грубила, не смеялась в глаза уверенной в успехе посланнице, а, скромно опустив голову, ответила: "Старовата я для вашего гусара, где мне сравниться с ним, женщина я бедная, бесприданная. Не утруждайте себя больше..." В другой раз, приметив в окно непрошеную гостью, попросту не открыла ей, и та, потоптавшись на пустыре, подразнив собаку, ушла. Иван Петрович был на веранде, услышав шум у ворот, спросил: "Кто это приходил и почему не впустила?" — "Кума со своими сплетнями, а у меня нет времени их слушать". — "Ты бы, серденько, хоть изредка посплетничала, а то соседки перестанут тебя признавать". — "А мне от того ни холодно, ни жарко... Да вы смеетесь надо мной? Мне вот некогда, а вам посмеяться охота?.." — "Посмейся и ты, смех здоровью не помеха..."
У Моти было множество дел, и все же она быстро и споро справлялась с хозяйством майора, находила истинное удовольствие сделать что-нибудь такое, что, заметив, Иван Петрович сказал бы: "А ты, серденько, мастерица. Узвар твой — обопьешься, и пампушки — куда там госпоже Стеблин-Каминской. Закормишь — чего доброго..."
Убрав волосы под белый чепец, от чего румянец заполыхал еще ярче, Мотя ушла по хозяйству: на кухню помочь кухарке, потом — в погреб, оттуда — в кладовую. Во дворе задержалась, проводила долгим взглядом строгий журавлиный клин, пролетающий над горой за Ворсклу, услышала их прощальный клич и вдруг пожалела их: куда улетаете, зачем?
Между тем Иван Петрович, приближаясь к больнице, не мог не задержаться возле строящегося на Пробойной улице дома графа Ламберта. Как раз подвезли две фуры с лесом, и трое рабочих — молодые еще, стриженные в кружок — принялись разгружать толстые бревна, а другие тем временем, поплевав на ладони, приготовились с топорами очищать их от коры. Прохожие задерживали любопытные взгляды на стройке: безусловно, новый дом украсит улицу; если бы и другие стали селиться на Пробойной, улица, несомненно, преобразилась, а то ведь сплошь еще пустыри да пустыри. При случае не лишне будет намекнуть господину Абросимову, пусть он, губернский архитектор, главный зодчий Полтавы, для лучших домовладений отрезает участки именно здесь, на Пробойной. Вдруг вспомнились стихи Вяземского, писавшего о Полтаве: "Ей не нужно обелиска, мостовая ей нужна". Верно сказано, надо напомнить их князю, он в поэзии дока, да и любопытно, что скажет, во всяком случае, глухим, надо думать, не останется...
В лечебнице Андрей Афанасьевич, оторвавшись от чтения огромной в кожаном переплете книги по фармакопее, подробно рассказал, как чувствует себя Лаврин, что ел, сообщил, что сегодня на рассвете прибегала дочь его, принесла домашнего киселя, больной поел с явным удовольствием, одним словом, чувствует он себя значительно лучше. Одно беспокоит: как бы пан Калистратович не прервал лечения. Котляревский постарался успокоить лекаря:
— Этого не случится. А в случае надобности, дайте немедленно знать господину Новикову и мне. А Лаврину скажите, чтобы поправлялся. Позже я еще зайду. Ну и спасибо вам, Андрей Афанасьевич! Вы славный человек.
— Что вы, господин майор! Разве же я не понимаю или без души совсем?..
В пансионе Котляревского ожидали. Помощник надзирателя встретил его при входе. С ним вместе Иван Петрович обошел все спальни, побывал на кухне. Во время обхода помощник — молодой еще человек, который сам недавно закончил гимназию — рассказывал о том, что случилось в минувшие сутки. Ничего особенного, все здоровые, только... воспитанник Замчевский отпросился вчера в гости к своим друзьям — сыновьям Михаила Николаевича Новикова — и вместо двух часов, как разрешено было, пробыл у них до позднего вечера. "Говорит, не отпускали... И такое рассказывает..."
— Что же именно, сударь? — Котляревский удивленно взглянул на молодого человека. Тот вел себя как-то странно: хотел что-то сказать и словно не решался.
— Говорите же.
— Не знаю, право.
— Вы меня удивляете. Заболел кто-нибудь? Или что-нибудь разбили, сожгли или унесли?
— Стекло разбили, верно. В зале. Но провинившегося еще не нашли, найдем, однако.
— Не трудитесь напрасно. Сам объявится. И с кем не случается. Вы ничего ни разу в своей жизни не разбивали? Про себя такого сказать не могу... Так об этом вы хотели сказать и не решались? И не стыдно, сударь?
Молодой человек умоляюще смотрел на господина надзирателя.
— Да что с вами, Присовский? Уж не заболели вы сами?
— Я здоров. И все здоровы... Но дело в ином. Я не осмелился сразу, я думаю, что это мистификация... — Присовский вытер пот со лба. — Замчевский говорил в комнате — но все в пансионе уже знают, — что вчера ввечеру прибыл из Санкт-Петербурга нарочный и доставил сообщение, что он...