У дверей в королевский кабинет стояло два парадных гайдука; по зале шныряли и торопливо перебегали в другие апартаменты королевские джуры (пажи).
Раскрылась боковая дверь, и в нее вошел тучный и важный коронный надворный маршалок Адам Казановский, один из высших сановников и фаворитов короля. Маршалка особенно старила полуседая клочковатая борода и почти белые волосы, не подбритые, а зачесанные космами назад; только бегающие глаза изобличали в нем еще жизненную силу и юркость. Егомосць вошел шумно, в накинутой на плечи бархатной мантии, отороченной соболями, с таким же воротником, и окинул собравшихся презрительным взглядом. Все мертво притихли и занемели в почтительно наклоненных позах.
Сделавши общий, едва заметный поклон, Казановский величественно направился к дверям кабинета, стуча своим маршальским жезлом; но, заметив в стороне московского посла, сразу изменил надменное выражение своего лица на необычайно приветливое и, подошедши к нему, протянул ласково руку:
– Какая приятная неожиданность, – заговорил он заискивающим тоном, – ясновельможные бояре его царского величества самые желательные и самые почетные гости у нас.
– Спасибо на слове, ясный пан, – ответил просто и искренно Львов, поглаживая рукой свою русую бороду, – милости просим и к нам: Москва для врагов страховата, а для друзей таровата.
– Рад, рад, – улыбнулся как то двусмысленно Казановский, – с добрыми, надеюсь, вестями?
– Да как пану сказать? Всякие есть... и добрые, и худые, – подозрительно оглянулся Львов на посетителей, с любопытством останавливавших на нем взоры.
– О? – изумился сконфуженно Казановский. – Это прискорбно: всякая неприятность для его царского величества причиняет еще большее огорчение нашему найяснейшему королю. Ведь он питает братскую привязанность к пресветлому московскому государю... А как, кстати, его здоровье?
– Наш пресветлый царь и великий князь всея Руси зело немощен, – вздохнул глубоко Львов, – и дни царевы, и сердце его в руце божией, но недуг еще отягчается кручиной, что дружелюбная держава, с которой закреплен прочный мир, воспитывает и таит для крамол в своих недрах... – здесь Львов понизил голос и начал шепотом вести беседу с паном маршалком; последний, встревоженный передаваемым известием, видимо, старался и жестами, и тоном успокоить возмущенного московского посла.
Из внутренних покоев выбежал с визгом королевский дурнык; на нем был надет особенный шутовской костюм, представлявший смесь из облачений католических, протестантских, униатских и греческих, а на голове надета была иезуитская шапочка с прикрепленною к ней болтавшеюся змеей; в одной руке он держал нож, а в другой факел и, звеня бубенчиками, кричал: "Угода, угода! Тарновское примирение!" Все улыбались, отворачиваясь из вежливости в сторону. А дурнык, расхохотавшись и показавши язык, крикнул всем: "Ждите, ждите, и вам будет такая угода!" – да и направился, прихрамывая, вприпрыжку, к кабинету...
Казановский, поклонившись почтительно Львову, поспешил к шуту и остановил его у дверей в кабинете.
– Ты уже слишком, вацпане, смотри, чтобы не досталось... ведь король в жалобе (трауре).
– Мы уже не в жалобе, пане маршалку, – скривился шут, – мы уже выгнали ее из сердца... ха... ха... ха! Зачем там долго трупу стоять? Мы уже думаем... э го го!
– Но ты уж чересчур, пане дурню.
– Не мы чересчур, пане маршалку, мы ничего не можем, – сгорбился он, – мы боимся... И кусались бы, да зубов нет, а вот кругом так зубатые звери, а над ними еще позубастее. Займите, пане маршалку, подскарбию хоть два злота, а он нам займет, – протянул шут руку.
– Досыть! Довольно! – грозно произнес Казановский, взбешенный оскорбительною выходкой шута. – Или я тебя вздую!.. Что, его королевская мосць почивает?
– Потягивается и трет себе руками найяснейший живот, – опустил шут глаза. – Мы вчера катались в Виляново, пробовали каплунов, а потом охотились немного и пробовали копченые полендвицы, а потом слушали итальянских певиц и пробовали винцо. Лакрима Кристи, ну, так вот как будто и вздулись.
– Эх, не бережется он! – вздохнул Казановский.
– Да, нужно всем беречься, – подчеркнул шут, пристально глянувши в глаза пану маршалку. – Ой, угода, угода!
– Не дури, дурню, – заметил сурово маршалок, – а ступай сейчас к его королевской милости и доложи, что много народу ждет аудиенции и что прибыли чрезвычайные послы из соседних держав.
Дурнык, крикнувши еще раз: "Угода, угода!" – скрылся за небольшою, спрятанною за портьерами дверью.
Казановский проводил его злобным взглядом и стал перебирать бумаги, лежавшие в большом беспорядке на круглом, роскошно инкрустированном столе.
Кабинет короля бросался в глаза кичливою роскошью и богатством; он был убран и обставлен страшно пестро; все в нем было полно непримиримых противоречий и не выдерживало никакого стиля. На плафоне, в раме из лепных, кружевных арабесков, изображены были кистью итальянских художников купающиеся и резвящиеся с сатирами нимфы и там же из медальонов в углах смотрели угрюмые католические святые на шаловливых красоток. Стены кабинета были покрыты изящнейшими гобеленами, составлявшими тогда невиданную редкость, а между этими тончайшими произведениями искусства грубо и резко возвышались целые арматуры из всевозможнейшего оружия. С высоких разноцветных окон и дубовых дверей спадали мягкими широкими складками бархатные портьеры, и эти же роскошные ткани поддерживались простыми стальными подковами и стременами. В углах и простенках, между мраморными и бронзовыми статуями соблазнительно прекрасных богинь, торчали неуклюжие чучела медведей и вепрей, трофеи его королевской мосци. Среди массы золоченой и инкрустированной мебели, покрытой штофом и тисненым сафьяном, неприятно резали глаза грубые табуреты из спаянных ядер.
Меж серебряных и золотых канделябр и консолей нежной работы грубо возвышались треножники из стрельб и пищалей, на которых водружены были уродливые светильни. На столах между группами многоценных золотых сосудов, фарфоровых фигур и изящных безделиц валялись клыки, отделанные копыта, турьи рога. В довершение всего, посреди
кабинета стояла какая то новоизобретенная небольшая пушка, а у нее ютились различные музыкальные инструменты: цитры, торбаны, флейты. Вообще в этом королевском покое не видно было ни комфорта, ни красоты, а сквозила во всем и расточительность куртизанки и суровость солдата.
Два джуры распахнули дверь, и в нее вошел Rex Poloniae Владислав IV. Королю было уже под пятьдесят лет, но на вид ему можно было дать еще больше. Лицо его, чрезвычайно приятное и симпатичное в молодости, теперь выглядело обрюзглым, желто серым и пестрело морщинами; длинные, полуседые волосы, подстриженные спереди, закинуты были назад и беспорядочными прядями спадали на плечи и спину; бородка, по шведской моде, была подстрижена треугольничком, а усы зачесаны вверх. Отяжелевшая фигура, при среднем росте, казалась мешковатой и толстой. В подагрической походке и в движениях короля замечалась болезненная вялость, а заполученная им в последние годы одышка заставляла его часто вздыхать. Одни лишь темные и живые глаза его, обрамленные ресницами и бровями, горели еще и до сих пор огнем и изобличали неумершую энергию; но выражение их было большею частью грустным; при возбуждении или какой либо радости лицо короля сразу преображалось, щеки покрывались румянцем, глаза загорались, в движениях появлялась бодрость и живость; но это поднятие сил погасало так же скоро, как и вспыхивало. Одет был король, по случаю траура, в черный кунтуш, с серебряными аграфами и подпоясан черным же шелковым поясом с белою бахромой.
Не успел войти король, как из за него выскочил дурнык и, гремя бубенцами, начал кружиться по кабинету и кричать, помахивая факелом и ножом: "Угода, угода – вот что для народа!"
– Тише, дурню! –топнул ногою король, притворно сердясь. – Ты мне еще все перепортишь, переломаешь!
– Не бойся, Владю, друзья вот эти, – замахал он иезуитской шапочкой, – все тебе здесь поправят, все склеят.
– Да ты, ясный круль, хлыстом потяни этого дурня, – заметил маршалок, – чтобы язык привязал, а то он уж чересчур... или мне дозволь попотчевать его этим жезликом.
– Стоило бы, – улыбнулся король, – да подкупил он меня своею шапочкой, а особенно ее кетягом: эмблема то вышла верна... Ну, однако, гайда с покоя! – ударил он слегка ногой дурныка, и тот, завизжав по собачьи, выполз на карачках из кабинета.
– Ну, что там, пане Адаме? – протянул король теперь небрежно руку маршалку. – Если твои собеседники интересны, то я готов им уделить часть своего времени, а если скучны, то избавь: я сегодня чувствую себя скверно, male...
– Твоя королевская мосць, – заметил несколько фамильярным тоном Адам, – не совсем внимателен к своей священной особе, что печалит до слез твоих щырых друзей... Что же касается просящих аудиенции, то есть между ними важные послы, например, от герцога Мазарини...
– От герцога... ах, догадываюсь, – прервал его с усталой улыбкой король, – он предлагает мне то, что рекомендовал еще Ришелье{204}...
– О, было бы великолепно, мой ясный крулю!.. Мария де Невер{205} обладает и красотой, и добродетелями, и огромными богатствами.
– Последнее самое важное... – вздохнул король, – и для меня, и для тебя, пане...
– Да, мое счастье, король, связано с твоим, верно, – ответил приподнятым тоном маршалок, – при твоей ласке я не буду убогим, а без нее я не хочу быть богатым.
– Спасибо, друг, – протянул ему руку король, – но без пенензов это самое счастье невозможно... Я вот, – заговорил он вдруг по латыни, так как языком этим владел лучше польского, – прошу денег и у тебя, и у подскарбия и слышу один и тот же ответ: "Чересчур поистратились на похороны..." Но ведь я же король? Не могу же я стать ниже Радзивиллов, Сапег, Вишневецких? На меня смотрит весь свет... да и любил я мою бедную Цецилию, подарившую мне Сигизмунда... – прервал он речь несколькими тяжелыми вздохами, – да! А вот через то, говорят, денег нет... А они нужны, боже, как нужны! – опустился он тяжело в кресло. – И на мои предприятия, и на... вооружение... и на... Нужно же хоть как нибудь развлечься, а то кисну и подпускаю к себе неотвязного врага своего – болезнь...