А может ли этот человек встать? Ходить?
— Да кто ж его знает... Расходится помаленьку.
Офицер в треуголке обернулся к своему товарищу:
— Вы только послушайте, Андрей Афанасьевич, что бормочет этот... анциболот. Он, видите ли, не знает, может ли ходить больной, и все же приглашает его на работу. И как? Арапником!.. Как же ты смеешь, ты, дерево бездушное, переступать порог хаты?
— Так я что... Я могу и пойти, — попятился к двери Роговый. Куда девалась его заносчивость, в один миг он сник, даже пригнулся, чтобы казаться ниже.
— Иди. И скажи пану своему, что приехал из Полтавы майор Котляревский по предписанию генерал-губернатора... И забирает этого несчастного с собой.
— Так я, ваше благородие, в точности передам.
Роговый метнулся в сени, споткнулся, чуть не полетел через порог. На дворе отвязал коня, вскочил на него и что есть духу погнал по улице.
Как только Роговый выбежал из хаты, Котляревский подошел к Лаврину. Присел на пол, взял за руку:
— Ну вот и я, братику. Как же они тебя, окаянные... Душегубы!
Котляревский заглядывал Лаврину в глаза, гладил дерюжку, которой тот был прикрыт, Лаврин же, увидев Котляревского, слабо улыбнулся, на душе стало легче, совсем легко, из глаз покатились две слезы, поползли по щекам, в бороде затерялись.
— Да ты что? Не надо... Мы тебя сейчас полечим. Лекарь со мной приехал... Подходите, Андрей Афанасьевич, приступайте.
— Я готов... Только, признаюсь, не ожидал и... растерян. Такой ужас.
— Вы не должны, не имеете права теряться, милостивый государь, вы — лекарь. Возьмите-ка себя в руки.
Иван Петрович освободил место подле больного, сам же отошел к окну, распахнул шинель; не в силах успокоиться, сделал шаг к двери, вернулся обратно, сжимая перед собой руки, не зная, куда их деть.
Во все глаза смотрела на него Олеся. Она понемногу пришла в себя: слава богу, ошиблась, приехали не за нею. Но кто же этот пан? Не тот ли, к которому вчера ходил отец, а сегодня утром бегал я Влас? Он назвался Котляревским. Так и есть! Он самый! И сапоги Власу, наверно, он подарил, вот они — под лавкой, новые, красивые и ей бы впору. Олесе и радостно, и тревожно. Что же теперь будет? Рогового из хаты выгнали! А что, если пан узнает? "Господи, — молилась в душе Олеся, — пронеси и помилуй".
Влас, восторженно глядя на майора, застыл у печи. Что им теперь какой-то приказчик? Убежал, испугался, лизоблюд проклятый, хвост поджал, как собака побитая. Вот так! А пан? Что пан! И пан, если придет, то же самое будет...
Василек тоже заинтересованно следил за приехавшими. Больше, однако, его привлекала треугольная шляпа военного и черный хвостик на ней. Шляпы такой он отродясь не видел.
— Иван Петрович, — тихо позвал лекарь, — подойдите. — И еще тише: — Взгляните. Это же неслыханно!
— Нет слов, голубчик... Но эмоции сейчас — слабые помощники. Может, я чем-нибудь могу вам помочь?
— Помощь ваша пока не требуется... Вот бы воды теплой...
— Должна бы найтись. Олесю, не найдется у тебя теплой водички? Лекарю надобно.
— Я достану... — Олеся отбросила заслонку у печи, рогачом вынула глечик теплой воды.
— Вот спасибо! — Лекарь осторожно принял из рук Олеси воду, а она чуть не зашлась плачем: что за люди? За что благодарность?.. Лекарь же снял с себя сюртук, повыше закатал рукава белой сорочки, раскрыл саквояж и попросил Олесю достать чистое полотенце.
Между тем, пока полтавский лекарь Кондура Андрей Афанасьевич занимался больным, Иван Петрович попросил Власа позвать кучера. Тот мигом выскочил из хаты.
Прислонившись к столбу, подпиравшему потолок, майор вздохнул: вот так живет человек. Хата его — четыре шага от двери и столько же от печи к окнам. Лавки у стены, глиняные миски и кувшины, два-три глечика, деревянный совок и дежа, прялка, в углу — жердь, на ней — драный кожух, плахта, на гвоздике у двери — шапка. И все добро. А во дворе — соха, ступа. Так жили сто лет назад, так живут и нынче. Немало он повидал на своем веку, но такой бедности встречать не доводилось. За какие же грехи человек мучается всю свою жизнь — от первого вздоха до последнего?.. Иван Петрович почувствовал, как что-то невидимое и холодное сжимает сердце. Снял шейный платок. Вздохнул глубже, уловил аромат ладана, взглянул на лампаду, едва светившуюся в красном углу. Вот чему верят, чему поклоняются Лаврин и его дети! Богу! Его лик день и ночь перед их глазами: смутные, нечеткие черты лица на плоской доске. Кусок дерева — вот он, бог, тот, кто еще ломает человека, убивает душу... Может быть, Михайло Новиков как раз об этом — о положении крестьян — и хотел говорить с ним? Может, и молодые приятели его — братья Муравьевы-Апостолы — о том думают? Надо бы, крайне необходимо говорить именно об этом. Но успеет ли вернуться? Застанет ли братьев у Михаилы Николаевича?
Вошел кучер. Иван Петрович попросил его приготовить в карете место для больного, пусть расстелет попону и ждет, он кликнет его. Поклонившись, кучер — молодой еще мужик из дворовых Новикова — ушел. Теперь, сделав хорошую перевязку, можно и ехать, поскорее ехать в больницу. Но Андрей Афанасьевич еще не управился, хотя Олеся и помогала ему, правда, каждый раз, как только замечала на лице отца гримасу боли, готова была разрыдаться, но сдерживалась и, судорожно всхлипывая, подавала лекарю вместо ложки глечик или наоборот, доставала из скрыни дерюгу, а надо было полотенце, лекарь просил Олесю не торопиться, успокоиться, и она покорно соглашалась, но не проходило и минуты, как все повторялось. Иван Петрович просил ее отойти, не смотреть, она же упрямо стояла на своем: нет, она будет помогать. Кто же лучше это сделает? Глядя на нее, на притихшего в углу лежанки Василька, на Власа, приткнувшегося у порога и готового по первой просьбе бежать, лететь стремглав, Иван Петрович чувствовал, как боль, будто игла, входит в сердце, и он, не зная, что говорит, повторял:
— Теперь будет лучше, вы не думайте. Мы его возьмем с собой, в больницу... Ты, Олеся, проведаешь батька и ты, Влас... Лекарь вас пустит. И вы не бойтесь, не думайте... — И сам, не зная как, спросил:
— А где же мать?
Девушка перестала всхлипывать:
— Преставились... И болели недолго. Перебирали картошку в панском погребе, а он — каменный, холодный, там и застудились.
— Не знал я... Не знал, — протянул руку, чтобы погладить девушку по голове, как маленькую, и не дотянулся. А она, словно успокоившись, вдруг сказала:
— А вы с дороги. Может, вам поесть чего?.. Так вы нас простите. У нас такого ничего и нет.
— Что ты, серденько, нам ничего не надо.
— А узвару выпьете? На грушах и сливах. Из погреба. Я принесу.
— Не ходи пока... Спасибо, Олеся, у тебя доброе сердце.
Лекарь, кончая перевязку, бубнил что-то себе под нос, уговаривал Лаврина потерпеть, мол, и бог терпел, и нам велел, и тут же ужасался, что такое душегубство возможно только в диких краях, где нет ни закона, ни суда, где существует только право сильного, подобного и в дурном сне не представишь. И снова: "Потерпи немного, дорогой, еще немного — и будет лучше... А теперь выпей вот этого. Конечно, это не очень крепкое, но все же..."
Топот послышался внезапно, словно шел из-под земли, потом и сама земля загудела. Котляревский выглянул в окно: запряженная четверкой рысаков, карета вынеслась из-за верб и остановилась как раз напротив двора. С козел соскочил кучер, бросился к дверце.
— Ой боже ж мой, то ж пан, — простонала Олеся и остановилась среди хаты, не в силах сделать и шага.
— Не бойся, — спокойно сказал Иван Петрович. — Подай пану лекарю воды и выйди, и ты, Влас. А вы, Андрей Афанасьевич, заканчивайте, ехать пора...
Олеся и Влас тотчас выскользнули в сени, остановились в дальнем темном углу, когда на пороге появился пан Калистратович. Пригибаясь, чтобы не задеть перекладину, он шел и шел, палкой отбросил крючок на двери. Из своего угла брат и сестра видели толстую, словно распухшую шею, высокую шапку, меховой воротник шубы. Выбрасывая вперед ноги, пан шагнул в хату.
Влас и Олеся остались в сенях. Пан никогда не заходил к крепостным и не знал, где кто живет; проезжая селом в закрытых каретах, не смотрел по сторонам: что ему село, люди? А тут нашел, приехал. Что же теперь будет? Из-за двери, плотно обитой кусками домотканого сукна, слабо доносились голоса, но что говорили, разобрать было невозможно.
Между тем Калистратович, оглядевшись и отдышавшись, увидел перед собой майора — невозмутимого, в наглухо застегнутой шинели. Он приподнял шапку и отрекомендовался:
— Честь имею. Здешний землевладелец Калистратович. Сильвестр Пантелеймонович.
— Котляревский, Иван Петрович. Майор в отставке. А это — лекарь, Андрей Афанасьевич Кондура.
— Как же! Как же! Наслышан. Имел даже удовольствие лицезреть в Полтаве вашу оперу, в коей рассказывается о жизни простолюдинки Наталки. Превеселое, и даже весьма, лицедействие.
Котляревский, выслушав помещика, ничего не ответил. А тот, считая, что сделал приятное гостю, продолжал:
— Что же вы, милостивый государь, изволили объехать мой дом? Я гостям рад, а таким — тем паче. Супруга моя, Неонила Аркадьевна, приказала без вас не являться.
— Благодарствую, но заехать не смогу... Недосуг, милостивый государь.
— Так уж и недосуг? — Калистратович вытащил из заднего кармана большой цветастый платок и вытер шею. — А что же в таком случае привело вас в мое сельцо? И именно в эту избу?
Котляревский помнил, как важно быть сдержанным с удовольствием он бы ответил так, как того заслуживает этот господин, но вряд ли это поможет делу.
— Привело меня в эту хату крайне неотложное дело. В губернской канцелярии стало известно, что в вашем сельце весьма некрасивая история произошла, я бы сказал больше — трагическая. Едва не погубили человека... Ваши люди, господин Калистратович, недопустимо превысили власть.
— Ах вот оно что. — Помещик секунду смотрел на лежащего на полу и уже перевязанного Лаврина. — По моему глубокому убеждению, не стоило заботиться, милостивый государь. — Калистратович прошел к лавке и, стряхнув на пол какую-то тряпку, сел. — У меня таких людишек знаете сколько?
Котляревский снова поймал себя на мысли, что может не сдержаться, и, глядя прямо перед собой, сказал:
— И это известно в губернской канцелярии.