Веселий мудрець

Борис Левін

Сторінка 105 з 116

Недолго и простудиться.

Мотя кивнула: она все поняла и повела хлопца с собой на кухню. Влас несколько раз с удивлением и словно даже с опаской оглядывался на высокого, строгого на вид, в длинном, почти до пола, халате пана, отдающего свои сапоги, которых никогда не только он, Влас, но и батько не носил...

Как только за Мотей закрылась дверь, Котляревский сразу стал собираться. Надо было застать Новикова в канцелярии, пока тот не уехал по каким-нибудь неотложным делам, предупредить, что он уезжает и чтобы не забыл о Кочубее; следовало также обсудить, как поступить с Плахотниченко. Понадобится, наверное, и лекарь, поэтому и в больницу надо заехать. Итак, скорее, нельзя терять ни минуты.

Котляревский торопился, мысленно был уже в дороге, в той хате, черной от дыма и горькой от слез, где живет, без всякой надежды на добро, простой честный человек. "Они еще живы", — сказал хлопчик, Влас, которому и пятнадцати нет...

Надев шинель и сняв с вешалки треуголку, задержал на мгновенье взгляд на бумагах, оставленных на столе, — листах последней, шестой, части поэмы, и поспешно вышел, мысленно повторяя; "Иду!.. Иду, люди!"

5

На краю села — хата, почти по самые окна вросшая в землю. У дымохода — почерневшее от ветров и дождей гнездо аиста — старое колесо, обложенное прутьями и ветками. Ветер старается сбросить его, но ветки так сплелись, что никакой силе их не разорвать. Всю долгую зиму гнездо хранит память о своих жильцах и терпеливо ждет их возвращения, а когда с первым весенним ветром прилетят они — снова оживет и будет новая жизнь. Повеселеет и хата.

А пока здесь пусто. Слезятся оконца, глубоко вдавленные в стену, день и ночь, в непогоду и вёдро, смотрят на заросший лебедой двор, на низенький, не видный из-за старых верб журавль у колодца с покосившимся срубом, у которого края от времени позеленели, обросли мхом. Соха с закаменевшими комьями земли на ручках приткнута в углу двора, тут же брошены одноволовое ярмо, деревянная борона с десятками уцелевших зубьев, а возле дубовой колоды — кучка мелко нарубленных осиновых веток.

Легкий дымок вьется из закопченного дымохода, едва видного над крышей; седой иней у дымохода подтаял, и на крыше образовались зеленые влажные пятна. Капля по капле падает темная вода с соломенной стрехи на утрамбованную землю под окнами.

Дымок кружит над аистовым гнездовьем и тает в сером небе. Значит, в хате есть люди. И верно: дверь скрипит, приоткрывается, и во двор выходит девушка, босая, с подоткнутым подолом, набирает охапку нарубленных веток и, возвращаясь, останавливается на гладком круглом камне перед дверью, смотрит на соседний двор — там, кажется, еще не просыпались, никого не видно; вздохнув, скрывается в сенях. А через какое-то время появляется снова, в руках — деревянное ведро, оно тяжелое, хотя и пустое, оттягивает плечо. Молодая хозяйка ставит его на землю, наклоняет журавль и, прицепив к нему веревочную петлю, опускает в колодец; не глядя, делает одно резкое движение вниз, слышно, как хлюпает вода, ведро наполняется; быстро перебирая руками, девушка вытаскивает его из колодца, отвязав от журавля, подхватывает и, сверкая потемневшими пятками, идет к хате. Коса ходит по спине. На том же камне она останавливается и долго смотрит на соседнюю хату — там по-прежнему ничего не видно: ни дымка, ни признака жизни. Была бы ее воля, побежала посмотреть: есть ли кто, живы ли, а нельзя: что скажут соседи? А ведь давно уже обручена с Тимошей.

Качается журавль. Небо и поле, что сразу начинается за тыном, тянется до Ворсклы — серое, как и дом на горе, в его окнах — ни света, ни солнца. Пусто.

Все живое радуется рассвету, одна Олеся молит бога, чтобы подольше не рассветало, а потом ждет не дождется, когда кончится день.

Ночью спокойнее. Не постучит в калитку приказчик. Не поведут на конюшню отца, не приедут за нею, чтобы оторвать от родного порога, от отца и братьев. Ночью можно втайне от всех выплакать свое горе. Во сне явится мать, ласковая и добрая, Олеся прижмется к ее рукам, расскажет, как живется, как ей, братьям и отцу плохо без матери. До рассвета вся подушка станет мокрой, а сама она — будто с креста снята, в лице — ни кровинки.

Теперь, когда отца принесли из панского двора, она совсем потерялась, а соседи говорят: "Опомнись. Так можно загубить себя". А зачем ей, ну зачем такая проклятая жизнь? И все-таки надо жить, она ведь не одна: братья у нее малолетки, а отец слабый. Успеть бы зелье приготовить, потом кулешику сварить да киселя овсяного на обед, а для лепешек натереть картошки и смешать с мукой. С этим она справится быстро... А тут еще и Влас со своими причудами. Чуть свет убежал из дому, обещал скоро вернуться, чтобы на работу, на панский двор, поспеть. А пока нет его — и на душе неспокойно: а ну как опоздает — жди новой беды. Соседи уже потянулись — кто коноплю трепать, кто на панский ток молотить, убирать конюшни, кормить. панских коров да свиней. И ей бы надо — коноплю за нее никто не потреплет. А как идти? Отец такой слабый, огнем горит.

Олеся протопила печь, сварила обед, напоила отца тепленьким зельем — настоем зверобоя — из того, что принесла бабка Секлета. Выпил он одну ложку и больше не принимает, она уже и просила, а он не может. И все смотрит на нее и Василька, и в глазах столько боли, что Олеся не может сидеть, принялась снова перетирать миски, а слезы, как горох, так и падают на руки, на сорочку, пекут, жгут сердце. Нету у нее дороже человека, чем отец: он и пожурит и пожалеет; один он не испугался и пошел к пану просить, чтобы оставил Олесю дома, не продавал Кушниренку и не отдавал в солдаты Тимофея. А что из того вышло? Горе, и только. Если бы знать, не пустила бы. Но была надежда: может, пан смилуется. А он будто взбесился, грозил со света сжить. "Побудешь на конюшне — в другой раз не посмеешь ходить..."

На минутку присела на грубо сколоченный треногий стул, а Василек забрался с ногами на лавку и старательно водит пальцем по стеклу: рисует, что у него получается — не поймешь.

На мгновенье тень падает на окно. Василек прижимается носом к стеклу и отшатывается:

— Осаула!..

Панский приказчик Кузьма Роговый, которого в селе прозывают осаулой, толкнул сапогом ворота и, проехав двор, кнутовищем постучал в крестовину:

— Эй, там! На работу пора!

Никто не отозвался. Роговый постучал сильнее — задрожали крошечные, не примазанные к раме стекла. Поглохли, чертовы дети?!

Он соскочил с низкорослого коня, привязал его к тыну и шагнул в открытую дверь; не рассчитав, треснулся о низкую притолоку лбом, люто выругался, схватился за вскочившую шишку.

— А чтоб тебе, сатана! — Рванул дверь в хату: — Дай воды!

Олеся — ни жива ни мертва — нашла кружку, зачерпнула в ведре:

— Нате.

— А рушник?

— Висит он.

Стащив полотенце с жерди, Роговый намочил его и приложил к шишке. Минуту морщился, плевался, а когда боль поутихла, уставился на Лаврина:

— Вылежуешься?

Лаврин не отвечал, молча, сцепив зубы, смотрел на приказчика. Испуганно уставились на него Олеся и Василек. У Рогового красные щеки вот-вот треснут. Единственным глазом, спрятанным под нависшей бровью, ощупал склоненную голову Олеси, скользнул по рукам и покатым плечам, дольше остановился на толстой косе. В какое-то мгновенье по лицу приказчика мелькнуло подобие улыбки, но тут же и растаяло; Роговый заметил холодный взгляд Лаврина.

— Я за тебя пойду в поле? Вставай, лежень!

Олеся рухнула на колени:

— Смилуйтесь, паночку, они же еще слабые. У них жар. Я за них пойду, я справлюсь, вы не думайте.

— Цыть! — прикрикнул на девушку. — Тебе другая работа намечена. Жди: не сегодня завтра отвезут.

— А с кем же они останутся?

— Останутся.

— Лучше б утопиться.

— Теперь поплачь. А была б разумнее да послушалась и пришла ко мне, теперь уже и за Тимофеем была б...

— Грех-то великий!.. Хоть не говорите при них. — Испугалась: услышит отец — новой беды не миновать.

— А чего не говорить? Пхе!

Лаврин шевельнулся, на пол, сдвинувшись, поползла дерюжка, открыв в черных ссадинах плечо. Олеся склонилась над отцом, поднесла кружку с водой, смочила платком его сухие губы:

— Что вам, тату?

— А кто тут гомонит?

— Та тут… — запнулась. — Привиделось вам.

Роговый, швырнув на лавку полотенце, шагнул вперед:

— То я, мосьпане. Ну — прочумался? Теперь собирайся...

— Так встать не можу.

— Может, тебе помочь?.. У меня скоро. Ты мою руку знаешь.

Лаврин старался приподнять голову, но это никак не удавалось, и он лишь вытягивал сухую жилистую шею, а голова, большая седая голова оставалась на подушке:

— Добивай... душегуб!

— И не погляжу.

— Отольются тебе наши слезы.. До единой слезины.

— Подымайся! — зарычал Роговый, наливаясь кровью; он не мог, не хотел верить, что такой великан, как Лаврин Плахотниченко, не может подняться.

Роговый взмахнул арапником, но вдруг перед ним вырос Влас.

Хлопчик тяжело дышал, сапоги, подаренные Иваном Петровичем, он надевать в такую погоду пожалел и всю дорогу бежал по лужам в своих насквозь промокших постолах. Влетев в хату, не думая, бросился к приказчику:

— Не троньте!..

Роговый опустил арапник на худенькие плечи, грязно выругался. Влас почувствовал ожог, словно кто приложил кусок горячего железа к плечу, но не увернулся от удара.

— Бей!.. — И глаза его сверкнули лютой ненавистью.

— A-а, щенок! На!

— Что ж вы делаете? — заливаясь слезами, вскрикивала при каждом ударе Олеся, затем она бросилась к Власу, стараясь оттащить его от взбешенного осаулы. Тоненько подвывал на лежанке Василек. А Лаврин, страшным усилием приподнявшись на полу, захрипел:

— Душегуб! Меня добивай, а хлопца — за шо?

Роговый со всего размаху ударил Лаврина сапогом в грудь, и тот упал навзничь, глухо застонал.

Дети испуганно уставились на отца, позабыв в эту минуту о приказчике. Схватись за грудь, Лаврин хотел что-то сказать, но не мог. Приказчик занес арапник снова: Я тебя к памяти приведу!

Неслышно отворилась дверь.

Олеся, увидев вошедших, обмерла: это за ней, по ее душу; онемело смотрела на военного, за ним из сеней выглядывал еще один панок. Влас же, напротив, увидев офицера, радостно всхлипнул, слеза покатилась по рассеченной щеке. Василек забился в угол. Только ослепленный яростью Роговый ничего не видел и не слышал, он снова замахнулся арапником, но чья-то рука легла на плечо.

— Пусти!

— Не пущу!

Никогда еще Роговый не видел такого лица: оно пылало, а рука, с виду хрупкая и слабая, так сильно сжала плечо, что впору просить пощады.

— Ты что?

— На работу приглашаю.

— Ах, да...