Богдан словно помолодел и переродился: к каждому обращался он с ласковым словом или с веселою шуткой.
– Ну, панове господари! Что ж это вы нас все словами потчуете? – заявил наконец весело Богдан. – Пора бы и вечерять дать, ведь мы с Морозенком добре отощали, ровно собаки в пашенной яме... Ганнусю, а Ганно! – обернулся он, но Ганны уже не было на крыльце.
– По хозяйству пошла, – прошамкала баба, – вечерю сейчас дадим; а там пани дожидается, тоже хотела повидаться.
– Сейчас, сейчас, – согласился Богдан и вступил за старушкою в сени.
Распахнувши дубовую дверь, ведущую в большой покой, он остановился на пороге и, осенивши себя широким крестом, помолился на образа. Стол в светлице был уже накрыт к вечере, и свечи в высоких шандалах, парадно зажженные для приезда хозяина, освещали установленный оловянными мисками стол. Богдан оглянул комнату; но Ганны не было и здесь. Он прошел в открытую дверь и вошел в покои своей больной жены. Тонкий запах засушенных трав сразу пахнул на него и навеял какую то тихую грусть. Здесь на простом ложе, среди высохших трав и цветов, лежала такая же высохшая и желтая, бедная преждевременная старуха.
– Ох, приехал ты, сокол мой... слава богу! Еще раз привел господь увидеть тебя! – заговорила с одышкой больная, приподнимаясь навстречу мужу.
– Ого! Еще и не раз увидимся! – постарался ободрить больную Богдан, здороваясь с ней.
– Нет, нет, теперь уж не то... тут она у меня, – указала больная рукою на сердце, – чувствую я ее день за день... Скоро уже развяжу тебе навсегда руки...
– Что ты, что ты? – остановил было больную Богдан, но она продолжала еще настойчивее, с силою, даже непонятною при такой слабости:
– Скоро, скоро... да и благодарю за то бога... повисла я тебе, как камень на шею... ты молодой да крепкий... тебе бы жить надо... а тут... только... Стой, стой!.. Я не нарекаю, – остановила она Богдана, – и тебе, и господу дякую... другой бы, может, и бил, а ты...
Здесь она остановилась и, взявши с усилием руку Богдана, поднесла ее к губам. Богдан хотел было вырвать свою руку, но больная прошептала тихо:
– Нет, не бери... так хорошо.
Богдан отвернулся в сторону и начал рассматривать концы своих сапог. Казалось, больная заметила тяжелое впечатление, производимое ее словами. Она печально улыбнулась и начала веселее, стараясь переменить разговор.
– А как ездилось, все ли благополучно?
– Слава богу милосердному, снова простер над нами десницу свою!
– Слава тебе, господи! – перекрестилась и пани.
– Только мне то не удастся и отдохнуть, – продолжал Богдан, не поднимая глаз, – из седла в седло! Сегодня вот приехал, а завтра снова в Варшаву скачи!
– Завтра? В Варшаву? – вырвалось горько у больной. – Господи, господи, а я ж то думала хоть умереть при тебе.
– Да что ты? Бог с тобой! – повернулся к ней Богдан. – Отслужим завтра молебен, ворожку призовем, и легче будет.
– Поздно!.. – махнула безнадежно рукою пани, и в этом слабом, надорванном голосе Богдан прослышал действительную правду ее слов. – Не поможет уже мне ни молебен, ни ворожка... Силы моей нету жить... Уходит она с каждым днем, да и лучше, – вздохнула она, утирая слезу, – и вам легче будет, и мне покой... Не застанешь ты меня... – продолжала она после минутной паузы, снова прижимая Богданову руку к своим губам, – жалко только... с тобой жила... при тебе бы хотелось и умереть... легче было б... да что ж, коли справа... – больная остановилась.
– Ты беспокоишь себя понапрасну... – постарался успокоить ее Богдан.
– Я не плачу, нет, – отерла она глаза, – спасибо тебе за все, за все... Знаю я, что тебе нельзя без жинки, без хозяйки жить, только как будешь выбирать, – голос ее задрожал, и на глазах показались слезы, – выбирай такую, чтобы деток моих бедных... – больная остановилась, стараясь побороть подступающие слезы, – жаловала и любила, а я уже буду для вас там, у господа, долю просить...
К вечере в комнату вошла и Ганна. Она была бледнее и сдержаннее обыкновенного; по сомкнутым губам, по строго сжатым бровям видно было, что она только что поборола в себе какое то сильное душевное волнение.
Народу вокруг стола собралось немного. За отсутствием хозяйка, гости все почти разъехались, остались только постоянные обитатели хутора. Пришел Ганджа с Тимком, пришел дед, Морозенко и еще несколько Казаков, проживавших почти постоянно в Суботове. Оксана и Катря вошли в комнату, когда все уже шумно разместились вокруг стола... Поцеловавши чинно Богдана в руку, они поклонились всем и молча заняли свои места; поймавши на себе взгляд Морозенка, Оксана вспыхнула до корня волос и поспешила нагнуться, чтобы скрыть свое пылающее лицо.
За столом установилось самое веселое настроение. Богдан был так искренно весел и оживлен, как это бывало многие годы тому назад; это состояние духа хозяина электрическим током передавалось всем присутствующим. Дымящиеся кушанья исчезали с поразительной быстротой, кубки то и дело наполнялись заново.
– А что, батьку, верно, добрые вести получил? – осклабился широко Ганджа.
– Добрые, добрые, дети!
– Да и пора уже, – заметил Ганджа, опрокидывая кубок.
– Ох, пора, пора! – согласились и другие.
– В Варшаву зовут... завтра ехать надо, – заявил загадочно Богдан, обводя всех таким орлиным взором, что все поняли сразу, что звать то не зовут, а запрошуют. – То то, Олекса, – продолжал он весело, отодвигая от себя порожнюю миску, – нет нам с тобою отдыха: из седла в седло. Сегодня приехали, а завтра опять. Тебе, сынку, завтра же на Запорожье скакать... лысты важные дам.
– На Запорожье так на Запорожье, – вскинул удало головою Олекса, – лишь бы дело, батьку, то и на край света можно лететь! Эх, обрадуются братчики! – продолжал он радостно, оживляясь с каждым словом. – Давай лысты, батьку, стрелою татарскою полечу.
Казалось, восторженное оживление казака не произвело ни на кого особенного впечатления; однако при первых словах его Оксана вся вспыхнула вдруг, а потом так же быстро побледнела как полотно.
"На Запорожье завтра едет... и рад... и ждет только, как бы скорее, а я, дурная, думала, что он, что он... – Оксана вдруг с ужасом почувствовала, как верхняя губа ее задрожала, веки захлопали и к горлу подкатило что то давящее, неотразимое. – Господи, господи! – зашептала ома поспешно. – Только бы не при всех: какой сором, какой позор!"
Но горло ей сдавливало еще сильнее, губы непослушно дрожали, а выйти из за стола не было никакой возможности. Катря бросила взгляд на расстроенное лицо своей подруги и обмерла вся.
Между тем разговор за столом продолжался еще веселее.
– Батьку, пусти меня с Морозенком на Запорожье, – заметил несмело Тимко, – обабился я здесь совсем.
– Обабился? – покатился со смеху Богдан, а за ним и остальные. – Рано, сынку, рано! А может, и ты, Морозенку, обабился у нас на хуторе?
– Э, нет, батьку! На хуторе хорошо, а если на Запорожье – хоть сейчас понесусь!
Оксана с отчаяньем закусила губу.
– Молодец ты у меня, знаю; затем то и выбираю тебя. Да и без того пора уже до коша. А ты, сынку, еще погоди, – обратился он к Тимошу, – тебе еще на Запорожье рано, а даст бог, побываем там с тобою вместе.
– Эх, кабы привел господь! – вырвалось у Ганджи и у нескольких Казаков.
– У бога милости много! – кивнул дед седой головой. – А что, пане господарю, не слыхал ли где чего? Тут к нам один безрукий приходил, говорит, что это его так Ярема покарал: такое рассказывал, чего и мои старые уши отродясь не слыхали.
– Правда, диду, слышал и я... ну, да не век же королятам и своевольничать: урвется когда нибудь им нитка.
Все эти недоговариваемые намеки интриговали еще больше слушателей.
– Да что ж это у нас порожние кубки? Гей, Ганно, прикажи ка меду внести!
Ганна поднялась было с места, но Оксана сорвалась раньше ее.
– Я схожу, панно Ганно, – шепнула она и, не дождавшись даже согласия, опрометью бросилась за дверь.
И было как раз впору, потому что слезы висели уже у ней на ресницах. Очутившись в сквозных сенях, она бросилась прямо в сад, не подумавши даже отдать распоряжение насчет меда. Одно желание – скрыться от всех, убежать в такую гущину, где бы никто не отыскал, толкало ее, и она бежала через сад так поспешно, словно ее догонял кто нибудь.
Ночь стояла теплая, лунная, чарующая... Стройная тень девушки быстро мелькала мимо кустов и деревьев и, наконец, остановилась на самом краю левады, там, где она уже примыкала к открытой степи... И хороша же была степь в эту летнюю лунную ночь!
Полный месяц с самой вершины неба усыпал ее всю мелким, ажурным серебром. Трещание цикад и кузнечиков наполняло воздух какой то нежной, усыпляющей мелодией. Запах свежих трав и диких цветов разливался над всей поверхностью теплой волной. Но ничего этого не заметила Оксана. Как подстреленная птичка, упала она ничком в землю и залилась слезами. Они давно текли уже по ее щекам, а теперь хлынули неудержимо с громким всхлипыванием. Оксана плакала, припавши головою к коленям; иногда она раскачивалась, как бы желая сбросить с себя часть тягости, душившей ее.
– Не любит, не любит, не любит! – повторяла она сама себе. – А я то, я то, дурная, поверила тому, что он любит меня! На Запорожье собирается, с радостью полетит... Когда бы хоть трошечки любил, зажурился б, а то... Ох боже ж мой! Боже ж мой! – закачалась снова Оксана, прижимая руки к лицу. – Да и за что ему любить меня? Что я такое? Он казак, а я... так себе, бедная дивчына... ни батька, ни матери... сирота, приймачка... Он, верно, шляхтянку какую возьмет, а я... Ох, какая ж я несчастная, какая я несчастная! Нет у меня ни одной своей души на целом свете! – и слезы из глаз Оксаны полились еще сильнее, и чем больше она плакала, тем все жальче становилось ей самое себя, тем горьче лились ее слезы. Вдруг не в далеком от нее расстоянии раздались чьи то поспешные шаги.
– Оксано, где ты? – послышался негромкий оклик, но Оксана не слыхала его.
– Боже мой, боже! – шептала она, покачиваясь всем туловищем. – Да лучше ж мне умереть, чем так жить.
Темная фигура казака уловила направление, по которому неслись громкие всхлипывания, раздвинула кусты и вынырнула на освещенную месяцем площадку. Девушка сидела на траве и так жалобно всхлипывала, что у молодого казака сжалось сердце.
– Оксанко! – произнес он негромко, подходя к ней и дотрагиваясь до ее плеча.
– Ой! – вскрикнула не своим голосом Оксана, подымая голову, и, заметивши Морозенка, в одно мгновение закрыла ее снова и фартуком, и руками.
Олекса заметил только большие, черные, полные слез глаза и распухшее от рыдания личико девочки.
– Оксано, голубочко! – опустился он рядом с ней на траву.