Веселий мудрець

Борис Левін

Сторінка 10 з 116

Знать, душа неспокойна или, не дай господи, захворал человек. Ешьте, пока можно!

Лаврин подвинул казанок ближе.

В тот вечер Харитон, знавший множество историй о запорожцах и Запорожской Сечи, чтобы как-то расшевелить приунывшего учителя, рассказывал о первых странствиях запорожцев после разрушения Сечи. Это были остроумные рассказы, полные горечи и юмора. Харитон посмеивался, потом уронил слезу и рассердился сам на себя: "Старый дурень слюни распустил..."

Нечего сказать, развеселил, — заключил Харитон, заметив, однако, что учитель будто бы остался доволен, хотя по-прежнему был задумчив, неразговорчив...

Иван придвинул подсвечник и принялся нарезать бумагу. Делал он это аккуратно, не торопясь, как всякую работу, попадавшую в его руки. Особенно тщательно приготовлял перья: если они плохо очинены и рвут бумагу, то, конечно, долго не наработаешь, хороши перья тонкие и мягкие, тогда они сами скользят по листку, успевай лишь за мыслью...

В комнате плавали сумерки, освещались лишь стол и разложенные на нем тетради. Сундучок с неразобранными вещами стоял у комода, книги лежали на этажерке грудой, верхняя одежда брошена на кровать поверх одеяла.

В окно заглядывал молодой месяц. Облитые лунным сиянием, по обе стороны дорожки, спускавшейся вниз, к пруду, застыли тополя, а старые яблони, опустив ветви к земле, прислушивались к чему-то. Он запомнил эту ночь — первую ночь в Коврае — и спустя много лет, уже будучи далеко от этих мест, не раз вспоминал ее, как убеленный сединами человек вспоминает первое свидание с любимой.

Иван писал быстро, легко, придавив левой рукой листок. Мысли сталкивались, спорили; поймав самую верную из них и боясь, что она ускользнет, он старался быстрее ее записать...

Был он в белой рубашке, которую надел, перед тем как сесть за стол. К этому он привык давно, еще в семинарские годы. Иначе не мог. Шел обычно к столу в сладком предчувствии праздника, нетерпеливый от волнения, ожидания встречи с новым, доселе неведомым, прекрасным. Искусство — он в этом убежден — ревниво относится к своим творцам, а тем, кто к нему равнодушен, ищет в нем только узкокорыстные цели, оно жестоко мстит.

Чернил оставалось на самом дне, но Иван этого не замечал и писал по-прежнему быстро и размашисто, только лишь чаще приходилось ему опускать в чернильницу перо. Написав, читал — негромко, чтобы проверить, как звучит слово, строчка, вся строфа:

Еней був парубок моторний

I хлопець хоть куди козак,

Удавсь на вссе зле проворний,

Завзятiший од вcix бурлак.

В слове "Еней" прописная буква показалась маленькой, какой-то нечеткой, похожей больше на "С", он тут же поправил ее и продолжал писать:

Но греки, як спаливши Трою,

Зробили з неi скирту гною...

Он писал о греках, о Трое, а имел в виду Запорожскую Сечь, которую уничтожили, сровняли с землей по "высочайшему" указу царские войска; он писал о "смалених, як гиря, ланцях", а видел тысячи изгнанных запорожцев. Перо проворно бежало и бежало дальше. Строчка, еще одна — и строфа готова:

Вiн, швидко поробивши човни,

На сине море попускав,

Троянцiв насажавши повнi,

I куди очi почухрав.

Перо в двух местах порвало бумагу, он схватил другое и продолжал писать. Потом, откинувшись на стуле, чтобы передохнуть, посмотреть написанное, вдруг усмехнулся: боже мой, какими неприглядными рисуются боги Олимпа. А боги ли они? Юнона смахивала скорее на известную в Полтаве купчиху — злую, сварливую, способную ради своего каприза пойти на все, а в качестве взятки посулить что угодно, как это она не раз делывала, приходя к Новожилову в канцелярию, прося помощи в ее коммерциях. Что предлагает Юнона Эолу взамен гибели Энея?

Щоб люди всi, що при Енеi,

Послизли i щоб вiн i сам.

За ссе ж дiвку чорнобриву,

Смачную, гарну, уродливу,

Toбi я, далебi що, дам.

Солоновато? Может быть. Но его поймут, обязательно поймут и Харитон Груша, и Лука Жук, и их сыновья, которые и сами не прочь пошутить, слово сказать, да так, чтоб и в носу закрутило. А что касается купчихи, то она бы сказала и кое-что похлеще, коль пришлось бы отстаивать свои кровные интересы. Да простят ему боги Олимпа — не их имел в виду поэт, он только воспользовался их именами. Хорошо известные в Полтаве людишки с их низменными страстями, вкусами, взглядами — вот кого он имел в виду. Их не перечесть. Это барышники, хапуги, чиновники, мечтающие о своей карьере и благополучии, а на поселян им наплевать; это сильные мира сего, дорвавшиеся к власти и теперь уверовавшие, что власть им дана самим богом на веки вечные и что они вправе и детям ее передать. Вот кто его "боги"! И не случайно Эол говорит о своих помощниках так недвусмысленно: Борей перепился, Нот со свадьбы не вернулся, Зефир — "отпетый негодяй" — с девчатами заженихался, а Эвр в "поденщики подался".

Хитровато посмеиваясь, Иван продолжал писать, как вдруг послышался шум за дверью. Словно кто стоял там и не решался войти. "Некстати, — подумал он, — совсем некстати". Дверь между тем неслышно отворилась.

— Кто там?

— Это я... Тарас.

На пороге стоял хлопчик лет десяти-одиннадцати, был он в полотняных, крашенных бузиной штанах, полотняной куртке, войлочных драных туфлях, стрижен в кружок, белые как лен волосы прикрывали широкий выпуклый лоб.

— Чего тебе?

— Просила тетка Дарья, чтоб шли вы, пан учитель, до вечери, а может, вам принести, то она и принесет.

— Приду. Все равно мысль убежала, не поймаешь.

— Далеко забежала?

— Далековато... Да ты чей такой любопытный?

— Панский. Казачок паныча Василя.

— Это кто же? Не знаю такого.

— Не знаете? — удивился Тарас. — Так вы же его учить будете.

Хлопчик неотрывно смотрел на книги, тетради, жадно обшарил взглядом всю этажерку. На миг Ивану показалось, что перед ним не Тарас, казачок панский, а он сам, Иванко Котляревский, бегавший когда-то к дьяку на учение, любопытный ко всему на свете и немного рассеянный... Хорошо бы посидеть с этим казачком, расспросить, как он живет, есть ли у него родные.

— Пошли, Тарас, в людскую да поужинаем.

— Не можна. Паныч проснется, и тогда...

— Не можешь? — удивился Иван. Он посмотрел на мальчишеский хохолок, доверчивые глаза и вдруг спросил:

— А хочешь, Тарас, учиться?

— Как то?

— Читать. Писать.

Что сказал пан учитель? Не почудилось ли Тарасу? Неужто он, казачок панский, сирота, один на всем свете, будет учиться читать и писать точно так же, как и его господин — паныч Василь? Это же такое счастье! С ума сойти можно! Это же выходит, что он, казачок Тарас, сможет в свободное время, хотя бы тогда, когда паныч почивает, войти в ту комнату, где лежат книжки, и взять из шкафа любую и почитать! А каких там только книжек нет, да все с картинками!

Обо всем этом и подумать страшно. Но пан учитель совсем не смеется, смотрит ласково, по-доброму, словно кухарка Дарья или панский кучер Лаврин Груша.

Все эти мысли мгновенно пронеслись в голове хлопчика, от восторга он даже зажмурился. Нет, это, наверно, сон — яркий, каких никогда в жизни не видал и даже вообразить не мог. Но стоит раскрыть глаза, и все станет на свои места. Никто его, казачка, учить не будет, да, наверно, и пан Томара не позволит, чтобы учили дворового хлопчика вместе с панычом.

Казачок недоверчиво покосился на учителя: не смеется ли? Но учитель — совсем еще молодой, с добрым взглядом — не смеялся. Затаив дыхание, Тарас неопределенно кивнул:

— Ага... А правда?

— Правда.

— А я одну литеру уже знаю, — сказал Тарас, чтобы хоть чем-нибудь понравиться учителю. — У паныча Василя научился... То я пойду, пан учитель?

— Иди!

Тарас хотел еще что-то сказать, но не сказал, а только благодарно взглянул и, повернувшись, не забыв, однако, поклониться учителю, выскользнул из комнаты.

Несколько минут Иван смотрел на закрывшуюся дверь, потом вернулся к столу, собрал и спрятал в ящик тетради, исписанные листки, застегнул рубашку на все пуговицы и тоже вышел. В конце коридора мигнула и тотчас пропала тень. На подставке в медном подсвечнике мерцала, колебля язык пламени, одинокая свеча.

Шел медленно. Коридор тонул в полумраке, но вдруг напротив свечи из простенка глянули два портрета неизвестных — в собольих пипках, шубах; недобрыми, хмурыми взглядами уперлись в него, Иван от неожиданности остановился, а они не отставали, упорно провожали до самого входа в людскую. "До чего неприятные лица, — подумал невольно, — неужто старинные родственники хозяина дома?" Но мысли его тотчас вернулись к другому. Завтра начинается рабочий день, он встретится с будущим воспитанником, ради чего, собственно, и приехал сюда, начнет обучать барчука за весь курс семинарии. Однако у Ивана было такое, чувство, что самое главное уже свершилось. Все, чем жил он последние годы, отошло в далекое прошлое, и то были лишь первые шаги к сегодняшнему вечеру, самое же важное началось всего несколько часов тому назад.

В этом необычном состоянии Иван переступил порог людской.

7

Три месяца в каждодневных трудах и заботах ушли, как один день.

Младший Томара оказался на редкость тупым и ленивым; Ивану приходилось обращаться к различным ухищрениям, чтобы как-нибудь вызвать интерес к занятиям у томаровского недоросля. Он придумывал для него юмористические задачи с увлекательным сюжетом. Хватаясь за бока и катаясь по полу, барчук заразительно смеялся, но, вдоволь насмеявшись, задачу решать все же отказывался и указывал на Тараса:

— Пусть он.

— А ты?

Томара удивлялся наивности странного, хотя и очень забавного учителя:

— Он же казачок.

Тарас, который по совету Котляревского занимался вместе с барчуком, задачи решал, и довольно легко, но легче от этого не становилось, хотя и служило Ивану бесспорным утешением.

В сентябре и в первой половине октября было еще довольно тепло, и Котляревский часто водил воспитанника по окрестностям, гулял с ним в лесу, росшем вдоль правого берега Коврайца, рассказывал множество историй из жизни растений и животных, называя при этом каждое упоминаемое в рассказе животное или растение по-латыни и по-гречески. Между тем воспитанник, рассеянно слушая, облюбовывал укромное местечко на лесной поляне и приказывал Тарасу раскинуть суконную полость, которую казачок носил вслед за Томарой.

— Я заморился, пан учитель, и немного поем, а вы погуляйте.

7 8 9 10 11 12 13