Перевез я и этот столик…
– А портрет Катри? – быстро спросила Динка.
– Ну, это в первую очередь. Сам Жук в бричку принес. И на городской квартире повесили, над этим сапожным столиком. Солдат хлопотал. Он, бедняга, видно, тоже семью почувствовал… И вот, скажем, железнодорожник. Образованный человек, прямо можно определить, не чета Ничипору Ивановичу, и уважали его ребята, и со всеми он за руку попрощался, а вот поди ж ты, к солдату больше привыкли…
– Ну что ж! Ничипор многое может им дать, он человек понимающий. Значит, все устроилось к лучшему? – сказала Марина.
Мышка подняла на нее умоляющие глаза.
– Значит, теперь мы можем уехать отсюда, мама? – нетерпеливо спросила она.
– Да, я думаю, тоже надо переезжать! – согласилась Марина.
Но Динка вдруг запротестовала:
– Нет, нет! Я никуда не поеду, мама! Я останусь здесь до приезда Лени! Вы уезжайте, а я останусь! – Сестры поссорились.
– Ты прекрасно знаешь, что одну тебя никто не оставит! Ты просто делаешь мне назло! Видишь, что я ни на что не могу смотреть без отвращения, и упрямишься! – со слезами говорила Мышка.
– Подумаешь, два каких-то сморчка полицейских! Да чтобы из-за них возненавидеть весь наш хутор, сад! Ты просто нервная барышня! – кричала Динка.
– Оставь ее, – тихо сказала Мышке Марина. – Скоро приедет Леня, при нем она не будет упрямиться. Оставь сейчас!
Мышка затосковала. Приезжая из госпиталя, она отказывалась даже рвать цветы для комнаты Алины.
– Я чувствую себя оплеванной, мама! Это такое унижение, когда чужие люди роются в твоих любимых вещах, в твоей постели… Я здесь перестала чувствовать себя человеком!
– Ну оставайся ночевать на городской квартире, – предлагала ей мать.
– Нет, я не брошу тебя и Динку. Об этом не может быть и речи! Уедем вместе!
После госпиталя Мышка забегала на городскую квартиру. От Васи давно не было писем. Однажды пришли сразу два письма от Почтового Голубя. Он описывал страшные картины боя, разрушения и смерти…
"Я не боюсь умереть, я солдат и должен быть готов ко всему, но, если бы моя воля, я никогда не родился бы, я не убийца, но руки мои в крови…" Каждое письмо кончалось горячей мольбой прислать ему одно слово, хоть одно слово, с которым ему будет легче жить и умирать. Адреса в обоих письмах снова не было. Вместо адреса, как прежде, было нарисовано сердце, пронзенное стрелой и истекающее кровью.
– Ну что с ним делать, мама? Куда я напишу? Господи! Вот еще мученье! Ведь убьют его, а я буду мучиться всю жизнь!
– Несчастный Голубь! – бушевала Динка. – Ну что он за дурачок? Я просто делаюсь больной от его писем!
Она хватала листок и, надписав на конверте крупными буквами: "ДЕЙСТВУЮЩАЯ АРМИЯ, МИШЕ ЖИРОНКИНУ", опускала письмо в ящик. Письма Почтового Голубя расстраивали всех. Марина, держа их в руках, рассматривала с лупой штемпель.
– Попробуй писать по всем направлениям, где сейчас особенно упорные бои, – безнадежно говорила она Динке.
Каждому хотелось хоть что-то сделать для несчастного Голубя, умоляющего о последнем слове, о последнем прощании.
Марина заезжала даже к матери Миши Жиронкина, но, узнав, что та ни разу не получала от сына ни одного письма, не стала ей ничего рассказывать, тем более что мать холодно сказала:
– Не пишет он нам! Что поделаешь, неблагодарный сын! Уж кажется, ни в чем ему отчим не отказывал, и такую мать, как я, поискать надо!..
– Да, надо поискать… – согласилась Марина.
* * *
На другой день, после отъезда солдата и железнодорожника, на хутор пришел Жук. Марина разговаривала с ним, как со взрослым, она серьезно и тепло благодарила его, и Жук, потеряв весь свой форс беспризорного мальчишки, держался со скромным достоинством и во всяком деле предлагал свои услуги. Уходя, он вызвал Динку в ореховую аллею. Они говорили шепотом, долго и горячо.
– Этого нельзя делать, ты подведешь Ефима! Они отомстят Ефиму, – убеждала товарища Динка.
– А чего же мы сидели здесь все лето? – гневно щуря глаза, твердил Жук и бил себя кулаком в грудь. – У меня душа горит! Понимаешь ты это?
– Я понимаю, у меня она тоже горит! Но только не это, мы уже не дети, Жук!
– Все равно, я должен отомстить и отомщу! – грозился Жук.
– Хорошо. Но знай, это против моей воли! Я не разрешаю тебе этого, и ты знаешь почему, – изо всех сил возражала Динка.
– Боишься? За Ефима боишься? А Иоськиного отца забыла? А студента, зарубленного в лесу?
– Я ничего не забыла и не забуду, Жук! – Динка положила руку на плечо товарища и, наклонившись, тихо прошептала: – Сделаем другое…
Жук оживился, два раза даже тихонько фыркнул в кулак и, слушая Динку, согласно кивал головой. Разговор их шел отрывистым шепотом, недоговоренными фразами.
– Иоську беречь как зеницу ока… Пузырь пусть не отходит от него… Револьверы возьми, проверь, не заржавели ли… Приму привяжу у околицы…
– Револьверы в порядке… Солдат нам все оружие перечистил… – Жук приблизил к Динке свое лицо с жарко горевшими глазами. – Когда?..
– Завтра… в полночь, – чуть слышно ответила Динка, и они расстались.
Глава 56
Ровно в полночь
Вночном небе, как ветки гигантского дерева, шевелятся разорванные тучи, меж ними падающими искрами вспыхивают редкие звезды. Земля затихла, спит натруженное за день село.
В вишневых поредевших садах притаились белые хаты, за хатами желтеет коротко остриженное, убранное поле, за полем черной громадой встает лес. На просохшей за день проселочной дороге неровные, крепко выбитые колеи кружат по селу мимо покосившихся перелазов, мимо покрытых почерневшей соломой бедняцких хат, мимо тесовых ворот с железными засовами и высоких крылечек богатеев. У самой околицы на краю хозяйского поля с убранной пшеницей высится железная крыша над крепко сбитой семистенной хатой братьев Матюшкиных. Обнесенная крашеным зеленым забором с острыми кольями, она словно напоказ выставила на улицу три окна, задернутые белыми занавесками. В просторном дворе засыпанные зерном амбары, доверху забитые свежим сеном сараи и конюшни. Богатое хозяйство у Матюшкиных; в коровнике сонно жуют коровы. Заперев на засов широкие ворота, сами хозяева, Семен и Федор, каждый вечер обходят свой двор; сторожит его батрак Прошка, укладываясь на рваном армяке в хозяйском коровнике. По другой стороне улицы, напротив Матюшкиных, растет дом нового богатея – прежнего приказчика пана Павлухи. Сквозь черноту ночи, словно девушка, в первый раз вышедшая на свидание, стыдливо выглядывает луна и, прячась за тучами, снова погружает во мрак спящее село…
Прошумит ночной ветерок, гавкнет спросонья привязанная собака, и снова тихо. В окнах хаты Матюшкиных, сквозь тканые занавески, колеблется тонкий огонек зажженной в углу лампадки. Из старинной серебряной иконы, обложенной голубыми и белыми камушками, выглядывает строгий лик святителя. Желтый огонек, плавающий в масле, бросает отсвет на крашеные лавки, покрытый домашней скатертью стол, развешенные по бокам иконы, вышитые рушники с кружевами на концах. На хозяйской постели, под шелковым лоскутным одеялом, выставив рыжую бороду и открыв рот, сладко храпит Семен Матюшкин. Рядом в каморе, опасаясь мух, так же смачно всхрапывает во сне его брат Федор. На полу в коридоре, подостлав рядно и уткнувшись лицом в подушку, спит взятая из милости сирота, шестнадцатилетняя батрачка Матюшкиных, красавица Лушка. Съежившись на своей подстилке и тоненько всхлипывая, в который раз видит она во сне схороненную на деревенском погосте свою мамоньку. А в соседнем покое, не чета ей, нежится на перинах взятая с богатым приданым жена Павла Марья; много добра отвалил за нее Матюшкиным бывший приказчик пана. А на чьих слезах нажито ее приданое, об этом Марья и не думает; спокойно дышит она, примешивая свой тонкий присвист к могучему храпу братьев…
В тишине покоя мирно отстукивают ночные часы-ходики. Бьет полночь… Замерло село… Только где-то на дороге, как неотвратимая беда, медленно движутся к околице, то прижимаясь к земле, то пропадая за кустами, черные тени… Из-под низко опущенных капюшонов не видно человеческих лиц; неслышно ступая и распыляясь в темноте, словно плывут по воздуху пять черных призраков… Около дома Матюшкиных они на одно мгновенье сбиваются в кучу и, пригнувшись к земле, разбегаются в разные стороны…
Луна прячется за тучи. Но что это? В черноте ночи под окном Федора Матюшкина неслышно вырастает белый саван покойника, тонкий костлявый палец стучит по стеклу… Три стука… еще… Сонно поднимается с постели хозяин и, отодвинув занавеску, приникает к окну… Белое известковое лицо, провалившиеся, обведенные черным глазницы глядят на него из савана покойника. Страшный глухой голос вещает из мрака могилы:
– Убийца… Убийца… Пробил твой час!
Скалится голый череп на оцепеневшего от ужаса Федора, и тихий, жалобный стон скрипки доносится до его ушей… Вот он растет, он душит и настигает нечистую совесть. Истошный вопль вырывается из груди Федора… И в тот же миг все смолкает… Всполошенные воплем, вскакивают домочадцы.
– Там… Яшка… Яшка… – разрывая на груди рубаху и падая на колени, вопит Федор.
С ужасом приникают к окошку его сестра и брат Семен.
По дороге медленно удаляется и словно проваливается во тьме белый саван, жалобно стонет и обрывается под смычком знакомый напев. И только черные тени, словно выпущенные на волю дикие зверьки, бешено мчатся напрямки через поле…
Впереди их, раздувая ноздри, стелется галопом разгоряченный скакун… Пригнувшись к его гриве, седок крепко держит маленькую, согнувшуюся фигурку с прижатой к груди скрипкой…
Все глуше доносятся из села истошные вопли. Словно спохватившись, вслед беглецам гремят запоздалые выстрелы… В окнах всполошенного села зажигаются огоньки. Мертвенно-бледная луна освещает пустую глинистую дорогу…
На опушке леса седок останавливает лошадь, бережно передает подоспевшим беглецам своего спутника и скачет дальше… Около хутора тоненькая, быстрая фигурка прыгает на землю и скрывается в саду… Долго плещется она около родника, стирая с лица расплывающиеся краски. Потом осторожно влезает в окно и бросается на узкую девичью кровать. Тихо-тихо в доме, но неспокойное сердце бешено колотится… К рассвету на небе редеют тучи, освобожденная луна тускло освещает рассыпавшиеся на подушке косы…
Глава 57
Прощай, детство!
Динка просыпается поздно.