Она уже знает, что старик сидит и мучается угрызениями совести, что он ждет ее, чтобы излить ей душу.
"Была уже мама или не была?" – заглядывая через забор, соображает Динка. И, судя по тому, что Никич насвистывает песенку и бодро перебрасывает к верстаку какие-то дощечки, Динка убеждается, что мама была. Отодвинув помеченную красным крестиком доску в заборе, она быстро шмыгает в сад и бежит к палатке.
Динка любит поговорить с дедушкой Никичем. Никич для нее не просто взрослый человек, а старший товарищ. Во всяком случае, он скорее старый, чем взрослый, а Динка давно уже знает, что взрослые не умеют хранить детские тайны и всякое откровенничание с ними почти всегда кончается неприятностями. Во-первых, взрослые люди всего боятся. Боятся драки, боятся лазить в чужие сады, боятся всяких болезней и многого такого, что детям даже не приходит в голову. Все это было бы еще ничего, если бы они не шушукались между собой и не принимали своих мер, как они любят выражаться. Дедушка Никич не любит шушукаться, и никаких мер он никогда сам не принимает, поэтому с ним легко говорить о всяких вещах. Конечно, не о главных делах, потому что он может ими заинтересоваться и что-нибудь посоветовать маме. Недаром мама иногда говорит: "Надо посоветоваться с Никичем". Но может быть, это о чем-нибудь другом...
Динка подкрадывается к дедушке Никичу, тихонько кукарекает за палаткой и, довольная собой, усаживается на старый пень. Старик дружески кивает ей головой, продолжая свою работу.
– Ну, пришла-появилась? – спрашивает он через секунду.
– Появилась, – говорит Динка и с любопытством разглядывает на носу деда красные ниточки.
– Пришла и молчишь, – недовольно бурчит Никич, бросая на девочку быстрый взгляд. – Чего сотворила спозаранку? – спрашивает он, прилаживая дощечку на верстак.
– А ты что вчера сотворил? – фамильярно интересуется Динка. – Мама говорила – у тебя болезнь, а я знаю, что ты опять пил водку!
Никич дует в рубанок, вычищает пальцем застрявшие в нем стружки и молчит.
– Лина сказала, что ты лежишь, как Адам. Что это значит? – спрашивает Динка.
Никич бросает рубанок под верстак и присаживается на кучу досок.
– А вот... что это значит! – Он дергает ворот старого рваного пиджака и показывает Динке выглаженную, но штопаную ветхую рубашку. – Все пропил...
Динка с сочувствием смотрит на худую, щуплую фигуру Никича, на рубашку, на рваный пиджак. Ей хочется утешить старика.
– Так это ведь только вещи. А мама говорит, что из-за вещей стыдно сильно расстраиваться; надо расстраиваться, если с человеком что-нибудь случится, – серьезно говорит она.
– Твоя мама – ангел, а живем мы на земле. И всякая вещь стоит денег, а денег у нас нет. Кто их зарабатывает? Одна мама. У меня вот руки дрожат... Хотел полочки сделать с резьбой, на дачах купили бы сейчас, а вот не могу... Пальцы не слушаются. – Он кладет на колени худые руки и шевелит узловатыми, вздрагивающими пальцами.
– Подожди... может, занозы у тебя? – деловито осведомляется Динка. – В меня один раз стекло влезло, так тоже руки дрожали, пока не выдернула.
– Нет, что уж тут гадать... – вздыхает Никич. – Это все от этой пакости – от водки.
– Вот какие мы с тобой недотепы! – усмехаясь, говорит Динка. – У тебя руки дрожат, потому что ты старый, а меня двое мальчишек бьют, потому что я маленькая.
– Как это понимать – бьют? – удивляется Никич.
– Ну, просто бьют, – пожимает плечами Динка.
– А зачем ты с ними играешь? – строго допытывается старик.
– Я не играю. Они сами по себе дразнят меня и бьют.
– Тебя бьют, а ты молчишь?
– Я не молчу, я тоже бью, но я не успеваю. Они же старше, и потом, их двое. Это Трошка и Минька, знаешь?
– Откуда мне их знать? Вот пойду с тобой, так узнаю.
– Ну нет! Ты со мной не ходи! – живо протестует Динка. – Они еще хуже дразниться будут! Вот, скажут, Макака какой живой труп привела!
– Хе-хе-хе! – добродушно смеется старик. – Ну, ты и скажешь тоже! Где что услышишь, все на свой язык подхватываешь... Хе-хе-хе! Живой труп! Вот дурочка-то!
– Да что ты, дедушка Никич! Ну кто тебя испугается? И потом, я теперь и сама их побью! А знаешь почему? – Динка взмахивает рукой и кричит в самое ухо старика: – Сарынь на кичку! Вот почему! Догадался?
Никич трет ладонью ухо:
– Ничуть. Опять тебе что-то ворона на хвосте принесла, – усмехается он.
– Не ворона, а дядя Лека... А ты что же, про Стеньку Разина не знаешь? – презрительно щурится Динка.
– Нет, погоди! – лукаво грозит ей пальцем старик. – Я-то знаю. А вот ты-то знаешь ли, какие это слова: "Сарынь на кичку!"?
– Я знаю, мне все объяснили. Это просто волшебные слова. Степан Разин всегда побеждал с ними!
– Он-то побеждал, а ты-то едва ли... Хе-хе!
– Почему? – вскакивает Динка. – Я как гикну: "Сарынь на кичку!" – и у меня сразу силы прибавятся! Я тогда кулаком, кулаком! Одного, другого!
– Ну нет! Ты это брось! А то у тебя, хе-хе-хе, такая кичка получится! – вытирая мокрые от смеха глаза, говорит Никич.
– Да ты что! Это у Миньки кичка получится! – дергает его Динка.
– Хе-хе-хе! Вот попутайка! Насмеешься с тобой! Только в драку ты все же не лезь. С таким кулачишком в драке делать нечего.
– Как раз! "Нечего делать"! – выпячивая губу, передразнивает его Динка. – Да я знаешь как могу садануть? Ого! Вот выбери у себя какое-нибудь место, где не так больно. Давай я тебя ударю, тогда узнаешь! Ну, выбирай!
Динка воинственно размахивает кулаком, пальцы ее болят от натуги, ногти врезаются в ладонь.
– Скорей, а то разожму! – кричит она, подскакивая к Никичу.
– Да погоди ты... Стой, стой! – отводя от себя крепкий коричневый кулак, сопротивляется Никич. – Ишь ты, какая скорая! Выбери ей! А чего я тебе выберу, когда у меня кругом кости!
– Ага, забоялся! – торжествует Динка, разжимая кулак и почесывая ладонь. – Мне только ногти мешают, а то бы я долго не разжала...
– Да садись уж, хватит воевать-то! Устал я с тобой.
Динка снова усаживается на пенек.
– А мой папа сильный? – неожиданно спрашивает она.
– Папа твой? Ну, этот горы своротит. Он и с детства такой. – Лицо старика светлеет от дорогих воспоминаний. – Жена моя, покойница, очень его любила. Мы ведь рядышком жили. Вот так деда твоего дом, а так мой. Я в артели работал, чуть свет из дому уходил...
– А папа что? – нетерпеливо перебивает Динка.
– А папа твой как встанет, так волчком туда-сюда. И матери воды принесет, и к жене моей забежит, не надо ли чего. Она, бедняжка, уж прихварывала тогда. Так он ей и дров наколет, и печку затопит! А всего ведь десятый годок ему тогда шел, а эдакий ходкий мальчишка был! Никакой работы не боялся! Бывало, из училища забежит ко мне в мастерскую и там дело себе найдет... А вы вот белоручками растете! – ворчливо добавил дедушка Никич и, приглаживая редкие седые волосы, покосился на дачу. – Маменька все душу в вас воспитывает... жалостливыми, добрыми людьми хочет вас сделать. Головы тоже насаждают вам книжками, разговорами. Да... А вот руки-то у вас, руки мертвые, бездельные руки, никакой в них умелости нет! – с горькой досадой сказал старик и тихо, словно извиняясь перед кем-то, добавил: – Я не осуждаю, а только не потерпел бы этого Саша.
Динка испуганно и внимательно посмотрела на свои руки. В ладони ее въелась пыль, старые царапины лущились, новые – краснели узенькими полосками, ногти были обломаны...
– Про тебя я не говорю, – кивнул ей дедушка Никич. – У тебя руки обсмоленные, не боятся, видать, ничего. Ты и у меня тут дощечки постругаешь, и сабельку себе выточишь, и гвоздик забьешь. И моей работой поинтересуешься... А вот сестры твои – эти вовсе безрукие растут. Неправильно это, – вздыхает старик.
Динке делается жаль сестер.
– Алина учится хорошо, и книжки читает, и с нами занимается, а Мышка тоже книжки читает – она даже из папиных таскает.
– Ну да... Головы у них будут с начинкой, это верно. Они знают, что к чему. С любым человеком поговорить могут, и поступки у них сознательные. А ты вот как волчок между людьми вертишься: один раз хорошо сделаешь, а двадцать раз плохо. Где соврешь, где правду скажешь, с тем и спать ляжешь.
Динке становится скучно: она любит слушать, когда ее хвалят, а если беседа становится похожей на выговор, глаза у нее тускнеют, нижняя губа выпячивается вперед, и вся она становится вялой, как тряпичная кукла.
– Не говори подолгу – я делаюсь больной. Лучше про папу еще расскажи.
– Ишь ты, – косится на девочку старик. Он и сам устал от Динки, и работать ему надо, и недоволен он тем, что перебила его мысли. – А что папа? Папа – он папа. А ты вот чепуховая девчонка, ничего путного к тебе не пристает. Ну, чего вырядилась в рвань эдакую? Где была? Воскресенье нынче, люди на дачи едут, а ты мать срамишь! Никого на свете не уважаешь!.. Куда вот карточку отца подела? – обрушивается на Динку Никич.
– Ту, что ты дал? В рамочке? Она знаешь где? – Динка обхватывает шею старика и шепчет ему что-то на ухо. Никич выпрямился и огорченно разводит руками:
– Здравствуй, кум, я твой Федор! Ну, к чему такое дело? Разве ей место под камушком лежать?
– А если полицейские придут? – быстрым шепотком говорит Динка. – Помнишь, когда обыск был, мама все карточки в самовар прятала, ага?
– Ну, прятала, как память, конечно. А в полиции на твоего отца сто портретов есть. Они не этого искали. Одним словом, беги сей час и принеси мне эту карточку! Не умеешь ты обращаться с дорогими вещами!
Динка неохотно встает и исчезает за палаткой.
– Ох и беда с ней! Все придумки какие-то, – ворчит ей вслед Никич. Он часто сердится на девочку, но очень скучает, когда она долго не появляется.
Динка возвращается тихенькая. Карточку отца в дубовой рамочке она несет под мышкой и, оглянувшись, передает ее дедушке Никичу.
– Вот какая ты! Я ведь тебе только на подержание дал, – сдувая с рамочки пыль, укоряет старик.
– Так она и была у меня на подержании, – оправдывается Динка, поднимаясь на цыпочки и заглядывая в лицо отца.
На карточке – молодой, только что выпущенный из училища железнодорожник. Новенькая, с иголочки, форма ловко обтягивает его грудь, глаза глядят задорно и весело, над лбом стоячие густые волосы, под темным пушком чуть приметных усов простодушная детская улыбка.
– Это он молодой снялся.