Своим глубоким и медленным свистом он мог вылечить женскую мигрень. Он мог ногой схватить мышь, а иногда появлялся с раскладной охотничьей треногой, прикрепленной к поясу. Седьмого числа каждого месяца он возил меня в Болеч и там, найдя стайку девочек-цыганок, заставлял их играть для нас на скрипках. Они всегда делали это очень неохотно, потому что после игры на скрипке женские пальцы не могут воровать с прежней ловкостью. И хотя раньше у меня были быстрые сны и медленная жизнь, я и покраснеть не успела, как оказалась в его постели. В его объятиях я успела заболеть и выздороветь, проголодаться и насытиться. Только потом краска залила мои щеки, распространилась по шее вниз, потом попала на руки, и я увидела, что пальцы у меня покраснели… Его улыбка распростерлась надо мной и полетела на Дунай, а его мощная истина пронзила меня как нож. Иногда он рассказывал мне, что любые часы независимо от конструкции могут быть сытыми или голодными, как бывает сытой или голодной любовь, а по вечерам он в постели читал мне книги, безошибочно выбирая то, что мне нравилось.
– Хорошенького понемножку, – часто повторял он.
Так оно и получилось. Не успела я отвыкнуть от неправильного ударения в его имени, как однажды вечером самолеты НАТО начали сбрасывать на нас бомбы. От каждого взрыва картины и иконы падали со стен, и с нами произошло самое худшее. Приходилось ли вам когда-нибудь заскочить в магазин купить жевательную резинку и, оглянувшись, увидеть, что вашу машину успели угнать. Вы с брелоком от сигнализации ходите ночью по городу вдоль закрытых гаражей, подозревая, что в одном из них спрятана ваша машина, и жмете на кнопку в надежде, что машина откликнется из темноты. Вот так и я хожу по улицам души Минотая и разыскиваю его любовь, но ее больше нет. К Минотаю не пристает никакая зараза, ни вши, ни блохи, но с тех пор, как начали падать бомбы, наша любовь в нем больна. Да, болеет не Минотай, он здоров, он здесь, со мной, болеет его любовь. Он ведет себя так же, как и раньше, окружающие не замечают в нем перемен, но сам он, где бы ему ни пришлось оказаться, всегда считает, что пришел не вовремя. С тех пор как началась война, он стал безошибочно улавливать запах кошачьих испражнений в моих французских духах, запах, придающий стойкость всем остальным компонентам, но сам по себе неощутимый. Казалось, что Минотай воспринимает композицию запаха в обратной последовательности. Происходило все это потому, что он потерял любовную память. Перед нами будущее, которое Минотай ненавидит, над нами устрашающе голодная вечность в образе невидимых самолетов, а за нами – переодетые воспоминания Минотая. Его глаза вдруг постарели. В них не страх, а ненависть. Ненависть к будущему. Любовь Минотая сделалась пористой и стала пропускать общую ненависть к будущему, которая воцарилась на троне ежевечернего страха перед будущим. Я, его возлюбленная, все еще обращена к любви, но любовь – это вечное завтра, и поэтому мы все больше расходимся. В его ненависти к будущему нет места для любви, а значит, нет места для меня в этой любви.
Утром, как и раньше, мы шли каждый на свою работу, а ночью, дома, пытались заснуть или заниматься любовью под бомбежкой. Не получалось. Любовь – нежное растение, любовь всегда младше нас, а мы, сами того не чувствуя, начали обращаться с ней грубо. Мы пренебрегали нашей любовью, замалчивали ее, отстраняли ее, забывали о ней, словно нам хотелось нанести ей вред, изуродовать, может, даже убить ее до того, как убьют нас. И почему-то считали, что вопреки всему этому она должна выжить. Сначала я думала, что заболевание любви – это одно из тех заболеваний, которые длятся столько дней, сколько лет заболевшему, но, к сожалению, оказалось, что это не так. Иногда я говорила себе: что ж, это болезнь как болезнь, предвестие старости. Ведь болезнь – это просто старость в миниатюре. Но эта болезнь не была такой, как все остальные. Бомбы падали прямо в нашу с Минотаем любовь. Я принялась ее спасать. И занималась этим каждый день.
Вот как мы теперь живем. Каждый вечер перед зеркалом я тренирую свою улыбку. Я изменила ее так, что теперь она может кусаться. Перед нашим домом висит огромный плакат с пасхальным яйцом посредине. С одной стороны яйца Минотай прочитал надпись: "Ibelieve in Godh, а с другой: "They believe in bombshКогда кончается рабочий день, мы с Минотаем встречаемся в парке на Калемегдане возле памятника "Благодарность к Франции", на котором кто-то мелом написал: "Отправить на кладбище!" Если Минотай не приходит, я иду дальше одна. Спускаюсь по небольшой лестнице на Парижскую улицу, прохожу мимо бывшего французского посольства, читаю на его стене сделанную краской из баллончика надпись: "Корсика – республика!", иду до угла, где когда-то, в третьем веке, были римские термы Аэлиуса, от которых давным-давно не осталось ничего, даже источника, снабжавшего их водой. Мимо шведского посольства иду вниз, по спуску к реке, и захожу в один из высоких домов.
– Ну, что там слышно? – спрашиваю Минотая в дверях.
– Меня он спрашивал? – говорит Минотай и с отсутствующим видом смотрит на мое лиловое платье, которое ему раньше очень нравилось.
– Конечно, – отвечаю я, а он самоуверенным тоном заявляет:
– Оставим это дело…
Я обхожу вокруг стола, потом подаю ужин, вино и изюм, сажусь и некоторое время молчу. Потом опускаю голову на тарелку. Сквозь рыдания я говорю:
– Иль ты боишься быть в делах таким же, как в мечтах? Иль хочешь обладать тем, что считаешь высшим благом жизни, и жить в сознании трусости своей?Иль, как у бедной кошки в поговорке, твое "хочу" слабей "не смею"?
– Будет, – говорит он. – Я смею все, что смеет человек, и только зверь на большее способен.
– Но разве зверь тебе твой план внушил?
Он какое-то время сидит неподвижно, как будто не слышит моих рыданий, потом встает, подходит к спинке моего стула и остается там стоять. Продолжая плакать, я говорю:
– Удобный случай ты сам себе хотел создать, и вот, когда он сам собою наступил, ты отступаешь.
Тут я встаю, отодвигаю занавеску и отвожу егоза руку в спальню, укладываю в постель, укрываю, как ребенка, и тихо, на ухо, чтобы он уснул, напеваю ему Паха. Грудная клетка Минотая напоминает деревянный каркас корабля: она то вздымается, то опускается. Из кровати он смотрит на меня как на виолончель, одетую в женскую рубашку.
Над Калемегданским парком через все небо плывут на запад двести километров тишины, изборожденной противовоздушными ракетами, которые стараются перехватить "томагавки". На доме написано: "Беспа, а я живу в Югославии".
Голова на тарелке, или прохожий в накидке из козьей шерсти
"Я родился мужчиной, а умру от рака молочной железы", – подумал я, чувствуя, что ночь вокруг меня сгущается, как боль. Я стоял на дорожке Калемегданского парка и смотрел, как на Саву опускается прозрачный полумрак. Казалось, что его тащит за собой идущее по реке судно. В домах загорались окна, сначала в самых неожиданных местах, потом – повсюду. Зажегся свет, освещающий циферблат часов на колокольне Соборной церкви, вспыхнуло окно и в моей квартире. На пятом этаже, как раз на уровне дорожки Калемегданского парка, на которой я сейчас стоял. И поэтому мне все было хорошо видно. В комнату вошла девушка в лиловом платье и начала накрывать на стол. Потом она села на свое место и стала ждать. Через некоторое время взглянула на часы и подошла к окну. Казалось, она взглядом ищет кого-то в парке напротив окна, как раз там, где стоял я. В этот момент раздался сигнал воздушной тревоги. Почти сразу же что-то обрушилось на один из домов, и я увидел, что книги, как птицы, вылетают из окон. Я быстро спустился по небольшой лестнице к Парижской улице, прошел мимо римских терм, прислушиваясь к звуку воды, прочитал на ходу строку, выбитую на каменной плите, которую установил Aelius Tertius:
Alma lavacrorum dе saxis decido lympha…
Пройдя мимо шведского посольства, я вошел в дом, стоящий на спуске к Саве. Зашел в лифт и наугад ткнул в какую-то кнопку… Подъемная машина доставила меня как раз туда, куда нужно, – под кнопкой звонка, на которую я нажал, значилась моя собственная фамилия.
Дверь мне открыла девушка в лиловом платье и спросила:
– Ну, что там слышно?
– Я хотел спросить одну вещь, – сказал я. – Из парка эта комната видна как на ладони. Представь себе, что кто-то из гуляющих остановился и посмотрел сюда. Вон там, видишь, кто-то в накидке из козьей шерсти как раз смотрит на наши окна. И что же он видит? Молодого человека, то есть меня, как я сижу за накрытым столом, и девушку в лиловом платье, то есть тебя, как ты приносишь ужин, вино и изюм. Вместо того чтобы ужинать, ты ударяешься в плач и кладешь голову на тарелку. И так каждый вечер. Я сижу неподвижно, как будто меня это не касается. А ты сквозь слезы говоришь хорошо мне известные, уже тысячу раз произнесенные слова, в ответ на что я поднимаюсь, обхожу стол и встаю за спинкой твоего стула. Потом и я что-то произношу. Но каждый вечер произношу одно и то же. Потом мы оба выходим из комнаты и исчезаем за каким-то занавесом в соседней комнате.
Все это прекрасно видно прохожему в накидке из козьей шерсти. Что он увидит, если и завтра в конце дня окажется на той же дорожке в тот момент, когда в домах загораются окна? Весенний ветер вздымает листья, опавшие после взрыва бомбы, и они взлетают, как птицы. Или от взрыва ракеты птицы падают с исток, как листья. А там, в комнате, к изумлению прохожего, все повторяется снова. Слово в слово. В точности совпадая с тем, что было в предыдущий день. Это невероятно как этому прохожему в накидке из козьей шерсти или кому угодно, кто может оказаться на его месте, следует понимать эти всегда одинаковые загадочные (цены, которые мы разыгрываем каждый вечер? Скажи мне, не пора ли прекратить эту комедию? Оставим это дело.
Девушка в лиловом платье гасит на мне свой сияющий взгляд и говорит:
– Глупости! Никто не гуляет на Калемегдане после сигнала воздушной тревоги. Одни сидят в подвалах, другие со значком "target" на груди толпятся на каком-нибудь мосту, где проходит рок-концерт. Что же касается нас с тобой, то вот что я тебе скажу… Ты когда-нибудь видел, как орел ловит зайца? Заяц бежит, петляя, и его отклонения в сторону от главного направления непредсказуемы.