– Он мне верный и преданный слуга.
– Могила! – воскликнул Ясинский, положив руку на сердце.
– Да, в важных справах такое убежище необходимо, – повел рукою Пешта по лысине, обнажавшей его сдавленную кверху голову, – Так вот что, вельможный пане: первое, что как ни кроются эти разжалованные лейстровики, а у них одно только в голове – бунт, месть и расправа.
– Еще не присмирели лотры? – ударил по столу кулаком Чаплинский. – Кишки вымотать!
– Где ж им присмиреть, – захихикал ехидно Пешта, – коли их постоянно дурманят всякими обещаниями и надеждами? Находятся и меж старшиною такие иуды, что в глаза удают святых, а за глаза чертовым ладаном кадят.
– Первый Хмельницкий, – не утерпел, прошипеть новый дозорца.
– Мой сват? – якобы изумился подстароста.
– Простите, ясновельможный пане, на слове, – съежился униженно Ясинский. – Но я правды не могу скрыть от моего покровителя, хотя бы и подвергся за это мести сотника. Я для моего благодетеля готов кровь пролить!
– Спасибо, я правду тоже люблю, а еще более тех, кто для меня выискивает ее повсюду.
– Что правда, то правда, не скрою и я, – продолжал хриплым голосом Пешта. –Мутит таки мой приятель довольно; только в последнее время ему, кажется, нитка урвалась, и вот это в моей речи второе.
– До правды? Эхо любопытно! – промычал, набивая себе трубку, Чаплинский, а Ясинский бросился за угольками.
– Подорвал, видимо, к себе доверие постоянною брехней, – кивнул головою Пешта. – Все сулил им, и запорожцам, и черни, какие то близкие блага и льготы. Заставлял ждать да ждать. Ну, а они и надеялись, и ждали чего то, как жиды Мессию, да вот уж, кажись, у всех жданки лопнули, того и гляди, что обманутые подымут на своего Мессию каменья.
– Что ж он такое обещал? На кого заставлял покладать надежды?
– У этой лисы добрый хвост! – сверкнул Пешта злобно зрачками. – Ловко заметает следы! Из сбивчивых россказней я мог уловить только то, что Хмельницкий будто бы имеет какую то высокую руку, что с нею он все может сделать.
– Это очень вяжется со словами Заславского, – подчеркнул дозорце Чаплинский.
– Иезус Мария! – пропел тот. – Это подтверждает мои догадки. Но, пане, – обратился он к Пеште, – этот аспид дурит и ваших, и наших. Я не могу простить себе, что замедлил посадить его на кол через эту соблазнительную венгржину, а потом какой то дьявол шепнул князю Яреме заступиться за этого пса; но будь я в зубах Цербера, коли эта голова не наделает бед.
– Верно, – прохрипел Пешта, – и чем скорее казаки изверятся в этой лисице, тем лучше будет и для них, и для шляхты, и все эти мятежные бредни живо бы исчезли, как роса на солнце, если бы среди этой оборванной. голытьбы появилась разумная голова, которая сумела бы их забавить какими либо цацками, примирить с судьбою и успокоить навеки.
– Да ведь я тебе, пане, давно предлагал видный пост, – заметил Чаплинский, – стоит сказать старосте слово, а тот через батька имеет богатые связи в Варшаве.
– Целую рончки, – поклонился Пешта, – но пока вам выгоднее держать меня, как верного человека, в тени, а когда опасность минет, тогда вельможный пан меня на свет выведет.
– Слово гонору! – протянул руку Чаплинский.
Пешта схватил ее и, дотронувшись до колена подстаросты, униженно поцеловал свои пальцы.
– А теперь, пане, –злорадно продолжал Ясинский, – ваш знаменитый сотник плюнул уже на казацтво и хлопство; он подыгрывался и лгал, пока не заселил своего Суботова и Тясмина.
– Да, именно, заселил, как никто! – прервал дозорцу Чаплинский, и в его зеленых зрачках блеснул завистливый огонек.
– Такого хутора нет теперь и у вельможных панов, – продолжал Ясинский, – так то! А теперь вот вельможный мой покровитель может быть свидетелем, – у него на пиру Хмельницкий громогласно предлагал против всех Казаков самые ужасные меры, не ограничиваясь даже их истреблением, потому что, по его словам, они замолчат только мертвые, а за хлопов так рекомендовал шляхте давить с них побольше олеи и вообще брался за усмирение буйголов.
– Наконец то показал зубы! – заскрежетал даже от радости Пешта. Он встал и в волнении прошелся несколько раз по покою. – Да, да... необходимо сообщить, обрадовать друзей, – говорил он отрывисто, потирая радостно руки. – Теперь я, ясный пане, – остановился он возле Чаплинского, – еду на Запорожье, и по дороге туда и обратно еще кое куда заверну и, клянусь чертом кривым, что рыбына попадет теперь в мой невод, да, может быть, и не одна! За сомом последуют и щучки, а уж после хорошего улова, надеюсь, ясновельможный пан вспомнит...
– Я и без того пана не забываю, – снисходительно улыбнулся подстароста, – и всегда тебя считаю самым верным моим помощником.
– Пока только полезным по доставке сведений, – опустил скромно голову Пешта, – но, когда придет время и я заполучу крылья, тогда только вельможный пан уверится, насколько я смогу принести пользы и Речи Посполитой, и особенно егомосци...
– Так выпьем за крылья, –поднял кубок Чаплинский, – за широкие, за ястребиные!
– Мне бы и шуликовых было достаточно, если бы к ним... – искривил рот улыбкою Пешта.
– Добавить когти и клюв, – подсказал Ясинский,
Все расхохотались и осушили кубки.
А в Суботове жизнь текла тихо и мирно.
В первые же минуты приезда в Суботов Хмельницкий узнал, что Олекса спасся из плена и возвратился целехонек домой, а потом отправился на Запорожье; радости Богдана не было границ... А когда наконец увидел он живым своего дорогого любимца, да еще таким юнаком низовцом, – так он чуть не задушил Олексу в своих мощных объятиях. Молодой запорожец от волнения и от восторженных слез тоже не мог произнести ни слова и на все расспросы своего батька только бросался к нему порывисто с новыми поцелуями и объятиями.
Дня два или три передавал Богдану Морозенко в отрывочных рассказах о своих приключениях в плену, о ласковом приеме его сечовиками, о толках на Запорожье, пока, наконец, теплая волна жизни не сгладила нервного возбуждения и не затянула всех в прежнюю покойную, счастливую колею.
Имея в виду новые отлучки, Богдан занялся приведением в порядок своих дел и хозяйства.
Первые дни по приезде Морозенка Оксана страшно конфузилась и стеснялась его присутствием, а потом и привыкла, только по утрам она еще более мучилась со своими упрямыми завитками; но, несмотря на все старания, это удавалось ей плохо, и черные как смоль завитки задорно выбивались над лбом и около ушей. Баба журила часто Оксанку за проявившуюся вдруг небывалую рассеянность; иногда, возвращаясь с чем нибудь из погреба, она незаметно для себя останавливалась с глечиком среди двора да так и стояла, пока веселый голос Катри или Олены не выводил ее из налетевшей вдруг задумчивости. Сидя с гаптованьем в руке, она часто роняла его на колени и устремляла поволокнувшиеся туманом глаза куда то вдаль. Вечером, когда все ложились спать, Оксана опускала кватырку окна и, высунувши голову, долго не могла оторваться от усеянного звездами неба. "Чего ты не ложишься, дивчыно? – заворчит баба, подымая сонную голову. – Звезды считать грех!" Редко кто слыхал теперь беззаботный детский смех Оксаны; она не была ни грустна, ни печальна, она просто притихла и притаилась, словно обвернулась от всего мира тонкой пеленой, как обволакивается зеленой пленкой растение, тайно выращивая в своих недрах роскошный цветок.
Большую часть времени Олекса проводил с дивчатами. Он рассказывал им о том, что видел в басурманских землях, о тех стычках, в каких принимал участие на Запорожье, о морском походе, о буре и гибели чаек.
Оксана слушала его, затаив дыхание, а Олекса любовался невольно ее черноволосою головкой и зардевшимся личиком, й в эти минуты он чувствовал какую то необычайную близость и нежность к этой молоденькой девушке, так робко льнувшей к нему.
Когда же на дворе устраивались герци, Морозенко с удовольствием показывал все те хитрые военные штуки, каким научился на Запорожье. Он умел на всем скаку прятаться лошади под брюхо, подымать с земли самые мелкие предметы. И красив же был молодой казак, когда с диким гиком мчался мимо всех по полю, почти припавши к шее коня! Иногда же они с дядьком Богданом устраивали поединки на шпагах. Казаки это оружие употребляли редко, а потому и наблюдали такие поединки с большим интересом.
– Ну, да и славный же вышел из тебя, хлопче, казак, – говорил весело Богдан Морозенку, хлопая его по плечу, когда одобрительные крики зрителей прерывали поединок, – кто б это и сказал?
А Оксана замирала от восторга и, сжимая свое сердце руками, печально думала про себя: "Нет, что я против него! Черная, как чобит, растрепанная, как веник... ему королевну, магнатку нужно; а я... ни батька, ни хаты, – так себе сирота!"
У Оксаны навертывались на. глаза слезы, она спешила скрыться незаметно из толпы, и, как ни допрашивала ее Катря, она никогда не могла добиться истинной причины ее. слез.
Был жаркий летний день. Разостлавши под густыми яворами рядно, Оксана и Оленка набивали малиною большую сулею, приготовляясь наливать наливку. Олекса лежал тут же, пышно вытянувшись на зеленой траве и заложивши под голову руки. Девушки напевали звонкими молодыми голосами веселую песню. И песня вилась, трепетала, то подымаясь, то опускаясь вниз, словно блестящая бабочка в яркий солнечный день. Иногда Олекса смотрел в небо на плывущие облачка, но чаще взгляд его останавливался на стройной молоденькой девушке с черноволосою головкой...
– Эх, славно тут у вас в Суботове! – вздохнул наконец Морозенко. – Кажется, никогда бы не выехал отсюда никуда.
– А ты разве собираешься уехать? – спросила несмело Оксана, подымая на него испуганные глаза.
– А как же! Ведь я теперь, голубко, не вольный хлопец, а запорожский казак. Я и то боюсь, как бы куренной наш атаман{191} не сказал, что я обабился здесь совсем.
– И скоро ты думаешь ехать?
– Да в том и досада, что надо ехать как можно поскорее: здорово замешкался я у вас.
– А когда, вернешься?
– Ну, это уж один бог знает когда, – махнул Олекса рукою. – Кошевой наш атаман строгий, баловства не любит, без особой потребы не пустит.
Губы. Оксаны задрожали; она быстро поднялась с места.
– Куда ты, Оксано? – приподнялся и Олекса.
– Я за горилкой схожу.
– Да ты погоди, я помогу тебе.
– Нет, нет, – торопливо ответила Оксана, не поворачиваясь к нему лицом, и поспешными шагами пошла по направлению к дому; но, обогнувши аллею и очутившись в таком месте, где уже Олекса не мог ее видеть, Оксана круто изменила направление и бросилась бегом в темный гай...
В светлице, где спали дивчатка со старой бабой, было тихо и темно.