И все это в твоих руках, благороднейшее, великое сердце!
Волнение не позволило говорить больше гетману, и он должен был напрячь всю силу воли, чтоб не уронить своего достоинства.
Вырвавшийся из груди гетмана вопль разбитого сердца, видимо, тронул и султана Калгу.
— Не печалься, мой брат, — промолвил он теплым голосом. — Любовь к своему народу мне тоже известна и доблести моего брата заставляют мое сердце склониться к его груди... Но все наши желания — ничто перед тенью пророка, — добавил он загадочно, — все судьбы народов взвешены у Аллаха. Пусть же он успокоит твой взволнованный дух... А мы все рабы его воли!
В тягостном, убитом настроении духа выехал из татарского лагеря Дорошенко. Мятежные толпы группировались теперь огромными массами вокруг своих вождей; бурные крики улеглись везде, но и в наступившей сравнительно тишине чувствовалось что-то грозное, зловещее.
Дорошенко ехал шагом в свой лагерь, понуря голову и чувствуя какой-то внутренний холод, словно он, сорвавшись с вершины, летел в темную бездну, — даже в ушах ему чудился какой-то звенящий шум. На приличном расстоянии за ним следовал почетный кортеж. Занималось уже туманное, осеннее утро, предвещавшее впрочем ясный, слегка морозный день. Мысли гетмана были страшно возбуждены и кружились в его голове бурными вихрями.
"Свой же, свой — и рыцарь, и завзятый орел-запорожец, любимец народа, — и вдруг нанес такой удар в самое сердце своей матери! Что же это? Конец ли приходит ее бытию, если уж и дети на нее, поруганную, поднимают ножи! Или он только любит одни грабежи и набеги да молодецкую удаль, или он слеп и глух ко всему? Ведь он же знал, я писал ему, посылал послов, что Украина разорвана на две части для того, чтоб легче было ее прикончить! Ведь он же знал, что я поднялся против наших исконных врагов, против поляков? Ведь он же знал, что самое Запорожье оставлено под властью двух держав, для того только, чтобы растереть его поскорее и смыть с лица света? Ведь он же знал, что Запорожье будут щадить, пока существуют татары, а со смертью их ударит и Запорожью час смерти? Ведь он же, наконец, знал, что татары мои союзники и что они пошли со мною сломить нашего векового врага? О, знал он, все знал!.. А между тем так вероломно "зрадыв", так изменил мне и родине, так подло, по-зверски поступил — и с союзником, и со мной, и с отчизной! О, Иуда предатель! О, Каин братоубийца! Ты вырвал из моих рук и победу, и спасенье отчизны, и все! Какое ужасное злодейство! Само "пекло" должно прийти от него в ужас!"
"А, может быть, он ничего этого не знал? — снова задал себе вопрос гетман, словно желая подыскать хоть какую-либо фиктивную причину, объяснявшую поступок Сирка. — Но нет, как не знал? Ведь я, наконец, получил даже ответ от него, хотя и не совсем благоприятный, но и не "зрадныцькый": ведь он от одного только отказался: выступать вместе с татарами, биться вместе с нехристями, — но он же передавал, что думкам моим сочувствует, что за единую, неделимую Украину готов сам биться. Но мало этого, — начал припоминать гетман все даже мельчайшие события последних дней, — "когда он покончил с татарами и ждал союзников своих к Покрову, то" не получая никаких известий с правого берега, — так как и Мазепа, и Куля застряли там бесследно, — он снова посылал к Сирко гонца с письмом, прося, чтобы тот ему ответил, не имеет ли он на думке учинить что-либо враждебное против самого его, Дорошенко, и против его союзников? Чтобы он, как брату, откровенно сказал, а то что же выйдет? Он, Дорошенко, пойдет на ляхов, а Сирко бросится на него с тылу?.. Дорошенко припомнилось даже, как томительно и с каким замиранием сердца он ждал от Сирко ответа и как его долго не было... — Да, это было ужасное время, отчаяние овладевало, булава жгла руки: ни с правого берега, ни из Сечи, ни даже от Ислам-Бея не было ни вести, ни слуха! А между тем Дорошенко объявил Польше полный разрыв, и оттуда двигался уже на него с сильной, грозной ратью юный, отважный герой Ян Собеский... Наступала осень, распутица, а он, гетман, не двигался и допускал все ближе и ближе врага. Но вдруг, наконец, радость за радостью: прибыли татары, а вместе с ними пришел и ответ Сирко, что хотя он и враг союзов с неверными, но думки Дорошенко ценит, ему, как гетману, подчиняется и, как бывшему товарищу, остается другом навеки, и никогда против него не пойдет!
Как все это обрадовало тогда Дорошенко, как окрылило, как ободрило и подняло дух! Он разделил сейчас татар: меньшую половину с небольшим отрядом казачьим под предводительством Тимофея Носача он оставил для вторжения в Левобережную Украину, и в то же время для защиты своей Украины от могущего быть нападения Бруховецкого, а с главными силами татарскими, повелеваемыми братьями султана, и со своими лучшими полками двинулся стремительно в Подолию разбить Яна Собеского, который вступил туда с тридцатитысячным войском, обозначая свой путь пожарами, руинами и лужами братской крови.
LXVIII
— И как счастливо начался этот поход! — вырвалось вслух у Дорошенко. Да, такой другой удачи он не припомнит: погода, несмотря на позднюю осень, не попортила дорог; в две недели они успели сделать переход; татары повели себя строго, не увлекаясь прежними разбойничьими привычками. И вот Ян Собеский, знаменитейший полководец, разбит на голову, прижат в угол, а во вчерашней отчаянной битве уничтожен вконец, — только живьем забрать и предписать Польше условия, какие пожелаем... и вдруг... — О, проклятье, проклятье! — простонал гетман. — Свой брат и друг зарезал, загубил! Да разве им, этим братчикам, дорога Украина? Разве им дороги ее власть, могущество, величие. Не хотят они обуздать своей воли! Нет, они враги всякого порядка, не воля им дорога, а Своеволье, своя гордость, свое лишь желание! Даже во имя общего блага не хотят они смирить своей гордыни и подчинить свою волю другому. Все они таковы, и Сирко тоже!
Гетман проехал по своему лагерю, до того придавленный "тугою", что не заметил даже в бледном тумане , что все уже стояло в боевом порядке и что за ним двигалась молча почти вся старшина. Все были придавлены ужасным предчувствием, всякого жгло нетерпение узнать поскорее свою судьбу, но никто не решался потревожить Дорошенко вопросом, видя его совершенно убитым, с поникшей на грудь головой. Почти машинально, не давая себе ясного отчета, гетман направил своего коня к палатке митрополита Тукальского, своего искреннего друга, поддерживающего и его заветную мысль, и его самого в тяжкие минуты жизни, когда, подрезанная сомнениями, начинала колебаться его воля.
У входа'в палатку встретил гетмана сам владыка: осенив Дорошенко крестом, он ободрил его теплым словом:
— Да не смущается сердце твое, возлюбленный сыне мой! — произнес он с чувством. — Бог испытует, Бог и дарует... Да и самый испыт Его есть ласка, ибо он посылается нам для указания лучших путей: то, что нам, слепотствующим, кажется с первого раза ударом, — бывает часто нашим спасеньем. Покоримся же Его святой воле и с бодрым духом воскликнем:
"Помощник и Покровитель, буди нам во спасение!" Дорошенко припал к руке владыки и тот почувствовал, как на нее скатилась горячая слеза.
Вслед за митрополитом к Дорошенко подошел и архимандрит Юрий Хмельницкий, он молча обнял горячо своего благодетеля и друга. В это время в палатку вошла и знатная старшина, следовавшая за гетманом, среди которой были Богун, Мазепа, Кочубей и Палий.
Составилась наскоро военная "рада". Гетман сообщил вкратце положение вещей, которое и без того уже было известно всем, и просил своих слушателей, чтобы решили здесь, что предпринять теперь? Сам он в минуту отчаяния терял обычную находчивость и уменье пользоваться обстоятельствами; он мог решиться даже на безрассудный, безумный поступок.
Владыка предложил всем весьма разумный план: не ждать окончательного ответа Калги, а упредив его, послать немедленно парламентера к Собескому и предложить ему либо штурм, либо мирные условия: по всей вероятности он, Собеский, не зная еще ничего о разрыве с татарами, согласится поскорее заключить мир, хотя бы и на самых неблагоприятных условиях, чем ожидать верной гибели.
Мазепа первый поддержал это мнение и предложил свои услуги для переговоров с Собеским; лучшего посла нельзя было и придумать, а потому он и отправился вместе с Кочубеем в неприятельский замок. Богун же с Палием поскакали в занятый ими накануне городок, чтобы быть готовыми по первому "гаслу" ударить на обессиленного врага. Сам Дорошенко согласился тоже с мнением своего старого друга Богуна — на случай полной неудачи мирных переговоров повести атаку всеми силами: теперь ведь в самом худшем случае татары могли лишь отступить, но не броситься на своих союзников, — в том, по крайней мере, был убежден Дорошенко. Получив напутствие и благословение от митрополита и архимандрита, он вышел из палатки несколько ободренный.
Часа через два из замка возвратился Кочубей и объявил гетману, что поляки, услышав шум и крики в татарском лагере, тотчас же послали туда своего посла разузнать, в чем дело, и оттуда вместе с парламентером польским был отправлен в их лагерь татарский мурза для окончания переговоров о мире и об откупе; татары, на глазах самого Мазепы, покончили решительно с Собеским, заключили с ним мир и вечный союз, за который Польша обязывалась выплачивать татарам ежегодно большие суммы, а кроме того, уплатить всю недоплаченную за прошлые годы дань. Таким образом, теперь сам Собеский будет предписывать условия подданному Речи Посполитой, казачьему гетману, и если последний не согласится на них, то татары вынуждены будут, как союзники польские, выступить, по требованию Собеского, на казаков.
— Вот они, эти верные союзники! — вскрикнул гневно Богун. — И без Сирко они продали бы нас за "бакшыш"; у них ведь кто больше даст, тот и брат!
— Предатели, предатели! — побагровел гетман и ударил себя в грудь кулаком.
— Верно, что Иуды! — повторил и Богун. — разве под Зборовом не устроили они такой же самой штуки? Разбитый на голову король был уже в наших руках. Так что же? Паны подкупили татар, и хан принудил нас заключить мир, когда вся Польша лежала у наших ног! А под Берестечком разве не зрадили они нас, задобренные "бакшышем"? О, Сирко прав, что ненавидит их!
— Проклятье! Бить их всех! Лучше поляжем в удалой битве, чем через этих разбойников наденем на шею ярмо! — завопил, не помня себя от гнева, гетман и, обнажив саблю, ударил было шпорами коня, как в это мгновение его остановил Кочубей.
— Ясновельможный гетмане, — произнес он торопливо, — прости за смелость, я не досказал тебе еще главного.