Заспал, как дытына... Сроду со мной не бывало такого... Ну, привет же вам и мир! – приветствовал Богдан своего гостя.
Радзиевский обнял и поцеловал Богдана, подставляя, впрочем, большие свои щеки.
– Какие там извинения? Я соблазнился панским гаем и встал рано, вот и все, –отвечал он.
– Кого кого, а найпаче вельможного пана не ожидал, – искренно радовался гостю Богдан. – Мне и говорила Ганна, что кто то приехал, да я так был уставши, что мимо ушей пропустил. Просто и на думку не спадало, чтоб мне такая честь и радость... Так пойдем же до господы... Милости прошу... Я так рад.
– Спасибо, спасибо на ласковом слове, – пожал еще раз руку Богдану полковник, – но у пана и здесь такая роскошь, что не оторвался бы.
– Приятно мне это слышать... Нашему брату шатуну заволоке нет ничего отраднее, как свое гнездо... Ведь все это дело вот этих лопат, – развернул Богдан свои мощные длани, – батько построил только будынок у этого гаю, а то все была пустошь... А я уже и самый будынок перестроил, а потом и все дворище, и все хозяйские постройки... Завел и садок, и млынок.
– Чудесно, пышно! – восторгался гость. – Просто такой уголок, что всяк позавидует.
– А поселок и другие еще хутора, если б пан видел! – не удержалась похвалиться и Ганна.
– То уже дело этой головки, – указал с радостною улыбкой на Ганну Богдан, – и этих дорогих рук.
– Дядьку, что вы так хвалите, – вспыхнула она заревом, – что при вашей голове все?
– Ишь, – дотронулся он ласково до ее плеча, – как она дядька расхваливает! – И потом, обратясь к Радзиевскому, с чувством сказал: – Золотое сердце! Всех это она, гонимых правды ради, здесь приютила, призрела, и на ее ласковый за зов стали расти хутора и поселки... А какой это славный народ мои подсоседки! Душа в душу живем! И господь милосердный не оставляет щедротами ни их, ни властителя.
Ганна вся зарделась от дядькиных речей и не могла произнести ни одного слова; грудь ее волновалась, трепетала, глаза были полны слез.
– Вот это бы и нашим в пример, – мотнул головой Радзиевский, – только у нас, бедных, нет таких золотых сердец, а через то нет ни такого тихого рая, ни такой душевной отрады.
– Эх, пане полковнику! – воскликнул тронутым голосом Богдан. – Если бы среди шляхты хоть сотая доля была такой думки... – и, взглянувши на Ганну, готовую расплакаться, весело изменил тон: – Э, да мы совсем застыдили мою доню... Знаете ли что? Уж коли пану так нравится мое логовище, то я покажу егомосци еще мою пасеку.
– Чудесно! – потер руки гость. – И утро, и воздух, – не надышался бы.
– Так знаешь что, Ганно? – положил ей на голову руку Богдан. – Тащи ка нам весь сниданок на пасеку, да не забудь оковитой, наливок и холодного пива, а эту миску с сотами давай мне, чтобы два раза не таскать.
Ганна была рада скрыть захватившее ее волнение и почти бегом бросилась исполнять волю дядька; стройная фигура ее только мелькала между изумрудною листвой, пронизанною золотыми лучами.
В пасеке, в углу над кручей, под тенью разложистых лип, был разостлан ковер и положены мягкие сафьяновые подушки; тут же, на низких турецких столиках, расставили разные горячие и холодные кушанья да всевозможнейшие фляги и жбаны напитков. Отсюда вид был хотя и не такой широкий, но еще более прелестный в деталях. За кручей играл жемчужно пенистою чешуей Тясмин; на другой стороне через реку шумел колесами млын; вода с них спадала алмазным дождем и играла ломаною радугой в глубине речки. Влажная пыль, насыщая воздух прохладой, доносилась даже до выбранного для завтрака места; позади его тянулись под липами правильными рядами накрытые деревянными кружочками ульи; широко вокруг пестрели душистые медоносные травы...
Насытившись солидными и вкусными блюдами, сотрапезники перешли к легуминам (сластям) и к свежим сотам, запивая их чудными наливками и холодным пивом. Прислуга и Ганна оставили их одних. Игривый, полусветский разговор, пересыпанный восторгами, комплиментами гостя и радушными припрашиваньями господаря с Ганной, теперь сразу упал; чувствовалась необходимость перейти на более серьезные интимные темы, а Богдан не решался, боялся... А что, если Радзиевский просто заехал к нему по дороге, как давний знакомый, без всяких дел, без всяких от кого бы ни было поручений? И все эти радужные мечтания и наполнявшие его сердце волнения окажутся глупыми недоразумениями отуманенной ведьмовскими чарами головы? Что, если так? И Богдан с трепетом приступил, потолковав вообще о казачьих делах и о направлении панской политики, к некоторым близким его сердцу расспросам.
– Пан из Варшавы едет?
– Из Варшавы, из Варшавы, – ответил коротко гость, смакуя сливянку.
– Должно быть, переменилась, давно не был, – мялся Богдан, раскуривая люльку. – Пан был там у кого нибудь или заезжал только?
– Да, был у Оссолинского; от него еду.
Стукнуло у Богдана сердце. Может быть, поручение какое либо или важное известие? Но при этом блеснула в голову и мысль о Марыльке: пьяная болтовня Ясинского про канцлера и его семью хотя и не заслуживала доверия, а все таки до сих пор сидела гвоздем в его сердце.
– Его княжья мосць один теперь в Варшаве или с семьей? – спросил он робко.
– Нет, со всею семьей.
– Ах, да, – вздохнул невольно Богдан и почувствовал, что у него по спине поползли муравьи, – я слыхал, что канцлер будет две свадьбы играть – дочери и приемыша?..
– Ничего подобного не слыхал, а мне бы он сказал, да и пани канцлерова никогда бы не скрыла.
– Так это брехня? – чересчур радостно изумился Богдан и, чтобы замять эту прорвавшуюся неловкость, начал усердно угощать гостя ратафией.
– Конечно, – посмотрел на него пристально Радзиевский, – я сам их при отъезде видел... Одна из них, не помню уже которая, только удивительной красоты – так даже просила передать пану поклон...
Богдану захватило, дух от волнения; он ощутил глубоко в груди, в тайниках, где зарождаются чувства, какую то клокочущую радость, которая огнем подымалась по жилам и зажигала его дыхание. "Правду, значит, говорила колдунья... Коли одно правда, то и все..."
Чтобы скрыть свое волнение, Богдан порывисто встал, прошелся немного, осмотрелся кругом и потом, подсевши к гостю поближе, решительно уже спросил:
– Что же нового привез, нам дорогой гость и чем сможет пан полковник порадовать?
– Много и печального, и весьма утешительного, – оглянулся подозрительно Радзиевский.
– Здесь, пане полковнику, безопасней, чем в запертой на засов светлице, – заверил Богдан, – кроме глухого пасишника – вон в том курине, – нет ни духа, да и видно далеко кругом...
– Это отлично, – успокоился Радзиевский, – потому что я с паном хочу говорить откровенно, как воин с воином, по душе, и клянусь найсвентшим папежем, что в моих словах не будет ни лжи, ни лукавства...
– Этому и без клятвы я верю, – улыбнулся Хмельницкий, – стоит только взглянуть пану полковнику в очи, так по ним, что по книге, можно читать все думки и видеть всю душу.
– Я не знал, что у меня такие болтливые очи, – засмеялся полковник, – а то бы надел окуляры.
– Не болтливые, пане, а не лживые, не такие, как у его княжьей мосци, нашего канцлера, – откровенничал смело Богдан, зная, что Радзиевский недолюбливал Оссолинского за двуличность и стремился сам поближе стать к королю, – у тех то ничего не прочтешь – мутная слюда, и только! Да он и речью кудрявой завернет так свою думку, что и хвоста ее не поймаешь... Слушаешь, слушаешь, ловишь... вот, кажись, уж в руке... ан зырк – словно вьюн и выскользнул...
– Ха! Захотел пан кого ловить! Его не поймает и киевская ведьма и не разгадает литовский колдун! Я бы даже и не доверился этому хамелеону, да что делать: мало у нас искренно преданных королю и благу ойчизны людей, выбора нет. Я говорю о стоящих у кормила государственного корабля, – Конецпольский дряхлый, умирающий, Любомирский князь, молодой Остророг{182}, ваш Кисель, Казановский{183}, да и обчелся... Ну, из меньшей братии еще найдется.
– Эх, – вздохнул горько Богдан, – если б на эту меньшую братию да на простолюд искренно положились, то плюнь мне татарин в усы, коли б не имели такой опоры, такого мура, из за которого не страшно бы было не то королят, а и самого беса с рогами.
– Я в этом глубоко убежден и стремлюсь убедить короля, чтобы он перестал колебаться и гнуться то туда, то сюда с Оссолинским, как в краковяке.
– Как в око влепил! – оживился Богдан и наполнил кубки. – Только теряется время и доверие преданных людей... Ведь привез же я тогда от иноземных дворов добрые вести{184}. Венеция готова была расстегнуть свои набитые дукатами саквы, лишь бы польский меч рассек чалму турку, – ведь ей без этого все снится кривой ятаган... При венском дворе мне передали, что для короля весьма отрадно усиление власти его зятя, а герцог Мазарини прямо таки сказал, что деспотия одного человека может еще устроять государства, но деспотия одного сословия над всем ведет к неминуемой гибели... Ну, что ж? Король был бардзо доволен, Оссолинский наговорил с две фуры красных слов и велел быть наготове да ждать... Вот и ждем, почитай, третий год... да выходит на то, что "казав пан, кожух дам, та й слово його тепле!"
– Нет, уже, кажется, ждать придется недолго: король и прежде был персуадован{185}, а в последнее время переписка с Мазарини убедила его окончательно в двух вещах: первое, что усиление своеволия сейма и liberum veto{186} влекут государство к полной руине, а второе, что только война может взять своевольников в шоры и что к ней, к войне с неверными, доброжелательны почти все иноземные панства.
– Да ведь и я те же вести из за границы привез, а король еще раньше жаждал войны с Турцией и насчет сеймового гвалту давно был в непокое, – заметил, раскуривая свою люльку, Богдан.
– Все это так, да теперь околичности подогнали бичом его осторожность, – сказал Радзиевский, хлебнув сливянки. – Ох, какая роскошь! Нектар!
– Это из угорок, – улыбнулся довольный Богдан, – а вот еще я налью дуливки, пусть пан полковник отведает.
– Не забудем и дуливки, – смаковал он сливянку, почмокивая губами и прищуривая глаза. – Да, так околичности и заставили короля перейти от думок к делу. Вот по этому то поводу я и приехал.
– Слава тебе, боже, еже благовестителя нам послал! – произнес с набожным чувством Богдан.
– Прежде всего сообщу пану печальную весть, – снял шапку полковник, – королева наша волею божиею отошла в вечность{187}.
– Эта ангельская душа? – поднялся Богдан, глубоко тронутый, и перекрестился.