Его пресветлым именем и за его великое право клали свои буйные головы казаки.
– Виват! – сделал одобрительный жест рукою вельможа. – Весьма остроумно; но какими же аргументами объяснит пан нападение Казаков на границы союзных народов, через что нарушаются мирные договоры Посполитой Речи и накликают на отечество все ужасы и беды войны?
Богдан, в свою очередь, посмотрел пристально в глаза пану канцлеру; последний не выдержал казачьего взгляда и опустил глаза, вспыхнув едва заметным румянцем.
– С мирными соседями казаки никогда не нарушали своевольно панских трактатов, – после большой паузы заговорил убежденно Богдан, – но разве неверных разбойников басурман и татар можно называть мирными соседями? Они не признают ни прав нашего государства, ни его границ; они постоянно врываются, как хижые волки, в пределы отечества... несут ему смерть и руину, забирают граждан в полон... Так мы защищаем только границы нашего государства и на свою грудь принимаем удары не мирного соседа, а врага, не допуская его до сердца великой Польши.
– За одну такую голову, как у пана, – развел руками в восторге вельможа, – можно многое его собратьям простить.
– Княжья мосць очень милостива, – смутился Богдан.
– Suum cuique{150}, – развел руками Оссолинский. – Одначе... пусть пан присядет и расскажет подробнее о всем случившемся в эти полгода.
Почтительно, но не подобострастно опустился Богдан на ближайший табурет, а канцлер полуразвалился на подушках дивана и приказал казачку подать венгржины.
Богдан рассказал о морском походе, вызванном якобы грозившим западной окраине со стороны Буджака нападением, которое парализовали казаки, рассказал о страшной буре, разметавшей чайки и воспрепятствовавшей предположенному набегу на берега Анатолии, рассказал о морских битвах и трофеях, между прочим, и о Марыльке.
Оссолинский все это слушал с нескрываемым удовольствием, не сводя проницательных глаз с Богдана и попивая небольшими глотками вино.
– Успех всякого дела в руце божией, – заметил, наконец, канцлер, – а ваши поступки освещаются мне теперь благонамеренными побуждениями, которые не идут вразрез ни с интересами Речи Посполитой, ни с высокими королевскими стремлениями; нужно только яснее поставить на вид движение Пивторакожуха, и его королевская мосць окажет тебе, пане, благоволение. Мы уже имеем и некоторые последствия ваших походов: получена в посольской нашей избе веская нота Высокой Порты{151} о казацких разбоях, требующая от Речи Посполитой крупных денежных выплат, оскорбительных для чести государства. Нужно и перед сеймом оправдать воинственные движения Казаков, тогда требование Порты вырастет в casus belli{152}; вследствие чего нам необходимо быть настороже и заблаговременно готовиться к обороне.
– Мы все к обороне королевской чести и блага нашей ойчизны готовы! – воскликнул Богдан. – Пусть ясный князь скажет только слово, и несметные силы могут повстать на Украйне.
– На вашу верность и преданность король и его сподвижники надеются, – произнес Оссолинский, – но действительно ли такую чрезмерную поддержку может оказать отечеству Украйна?
– У нас, ясный княже, где крак{153}, там и казак, а где байрак, там сто казаков.
– Мне это весьма приятно знать, – потер себе руки вельможа, – это дает больше твердости и уверенности, а в панской преданности король, кажется, ошибаться не может.
– Свидетель тому всемогущий бог! – поднял два пальца Богдан, порываясь торжественно встать.
– Верно, верно! – дотронулся слегка Оссолинский до плеча Хмельницкого, удерживая его на месте.
– Всякое желание нашего милостивого короля, – продолжал пылко Богдан, – и ясноосвецоного князя, против кого бы оно направлено ни было, мы поддержим своими костьми.
– Спасибо, спасибо! – прервал бурный поток речи Богдана вельможа и, улыбнувшись, прибавил: – Пан юношески пылок... – А потом сразу переменил тему беседы, вспомнив о спасенной панянке.
– Эта Марылька меня очень заинтересовала, – начал он легким, игривым тоном, – она, быть может, даже дальняя родственница нам... по жене... Помнится, что у отца ее было громадное состояние и, за лишением прав этого баниты, кем то похищено; но если прямая наследница есть, то ео ipso{154}, она может домогаться его возврата... Да, да! А за сироту я возьмусь хлопотать и даже доложу об этом королю... Во всяком случае панский поступок доблестен и благороден.
У Богдана при последних словах почему то сжалось до боли сердце: ему было бы приятнее услышать от канцлера полное безучастие к судьбе Марыльки.
– Какого возраста она? – прищурил глаза вельможа и отпил лениво глоток дорогого вина.
– Лет пятнадцати... еще дитя, – старался равнодушно ответить Богдан, но голос ему изменял.
– И обещает быть дурнушкой или сносна личиком?
– Необычайно... изумительно! – невольно сорвалось с языка у Богдана, но он, желая замять проявление своего восторга, добавил небрежно: – Впрочем, мы, грубые воины, плохие знатоки красоты женской и ценить ее не умеем; вот если бы ваша княжья мосць показали мне какой либо клинок, то в оценке его знатоком бы я был безошибочным.
– Так, так, пане, – улыбнулся лукаво канцлер и поправил рукою рассыпавшиеся на лбу кудри, – я эту панну приму в свою семью; она будет пригрета и воспитана согласно своему общественному положению... Я выхлопочу ее имущество, а жена устроит ее судьбу.
– Сиротка должна бога благодарить, – поперхнулся словом казак, – за такое счастье... почет.
– Дай бог! – загадочно заметил пан канцлер и после долгой паузы быстро спросил: – Она где теперь, эта панна?
– Здесь, в Каменце, у моего свата, бургомистра Случевского.
– А! Прекрасно! Я за ней пришлю повоз с моею дочерью.
У Богдана словно оборвалось что в груди. Оссолинский вынул золотую табакерку, украшенную портретом Жигмонда{155} и осыпанную алмазами, достал из нее щепотку ароматического табаку и, медленно нюхая, наблюдал смущение козака и изучал вместе с тем его характер.
"Пылкость и искренность, – подчеркнул он в уме свои наблюдения и этим выводом остался доволен, – положиться на него, кажется, можно".
– Да, теперь вот о чем поговорить я хочу с паном сотником, – обмахнул канцлер платком нос и начал вертеть табакерку между пальцами. – Видишь ли, пане, установленные государством и утвержденные верховною властью законы и учреждения суть краеугольные камни, на которых зиждется общее благо... И король, помазанник божий, стоит стражем и охранителем их, но вместе с тем он блюдет, чтоб учреждения и законы не уклонялись от путей, указанных священною волей, и чинили бы в отечестве правду и благо... Это, так сказать, две силы, исходящие из одного источника, поддерживающие друг друга и возвращающиеся к исходному началу... – Оссолинский говорил изысканно, с ораторскими приемами, любуясь сам своим красноречием, а Хмельницкий, несколько нагнувшись вперед, ловил и взвешивал каждое слово, сознавая горько, что старая лисица только путает следы и, маня хвостом, заметает их.
– Но ведь всем известно, – продолжал канцлер, что еггаre humanum est{156} и что общество, даже самое преданнейшее ойчизне, может в своих мыслях и поступках ошибаться и уклоняться от истины, как низшие сословия, так и высшие, как казаки, так и благородная шляхта, ибо человеческая природа несовершенна, и мы все бродим в темноте, обуреваемые страстями. Только поставленный превыше всех богом и нашими институциями, только тот может с высоты созерцать и истину, озаренную светом, и наши заблуждения, таящиеся во мраке, – Оссолинский заложил ногу на ногу и, поправив подушки, облокотился на них поудобнее, – а потому каждый гражданин, и в отдельности, и в громаде, должен свято чтить высокую личность миропомазанника, не только охраняя власть его от всяких на нее покушений, но и возвеличивая ее, памятуя твердо, что утверждение в силе этой власти укрепляет в правде и значении все институции нашей славной Речи Посполитой, а с умалением и уничтожением ее расшатываются скрепы ойчизны... Своеволия и самоуправства не суть глашатаи свободы, а суть прорицатели ее падения и общей гибели!
Оратор остановился, следя за произведенным впечатлением, и потянулся освежить горло живительною влагою.
– Клянусь богом, святая правда в словах вашей мосци, – воспользовался паузой Богдан, желая подчеркнуть и вывести на свет мысль Оссолинского, – без пана не может нигде быть порядка, и над миром есть всеблагий и единосущный пан; одному пану как па небе, так и на земле должны мы кориться и слова его послухать, и это послушайие за честь и за благо; но иметь на спине, кроме пана, сотню пидпанков и всякому кланяться – заболит шея, да не будешь знать, кого и слушаться: один на другого натравлять станет. У нас и пословица есть: "Пана вважай, а пидпанкив мынай", потому что "не так паны, як ти пидпанкы".
– Хотя не мой, но остроумный вывод, – засмеялся вельможа, сделав рукою одобрительный жест, – пан своеобразно развил мою мысль и подтвердил еще раз, что в выборе нужной для нас головы я не ошибся... Не смущайся, пане, не смущайся... Кому же лучше и знать жесткие рукавицы этих пидпанков, как не вам? Не безызвестно, конечно, пану, что для успешной борьбы со злом нужно, чтобы доброе начало имело перевес силы, равно и для отстояния закона и блага в отечестве нужно, чтобы мы, смирив свою гордыню... признали бы... королевскую власть священной... Во всех иноземных державах она утверждена на прочных началах и служит источником величия, силы и преуспеяния народов... Связь с этими моцарствами{157} не только полезна для нас, но и необходима... Вот, например, король и к вам, порицая ваши самоуправия, – быть может, и вызванные самоуправствами других и слабостью закона, – питает сердечные чувства, уважая в вас верных поборников его священных прав и целости государственной ... но, тем не менее, лично удовлетворить вашей челобитной не мог... Ведь король только в военное время имеет власть самолично распоряжаться, – подчеркнул Оссолинский, сделав небольшую паузу, – а в мирное время все вершит сейм... ну, а шляхетный сейм до такой степени подозрителен и придирчив, что даже кричит против институции орденов, учрежденных во всех иноземных державах, боясь, чтобы и эта награда не находилась в руках короля, чтобы он, как выражаются, не мог привлекать к себе цяцьками приверженцев...
– Да и у нас это понимают лучшие головы, – заметил Хмельницкий, – но трудно внушить простолюдину, чтобы король, коронованная, богом помазанная глава, не имел в руках власти обуздать насилие благородной шляхты; народ в этом видит потворство короля и отождествляет его волю с своеволием буйным...
– Это то и есть во всей мистерии самое грустное, – искренно вздохнул канцлер, – здесь у нас нет опор, и мы ищем их за пределами отечества, т.